Пожиратель младенцев
...началось с того, что летом у меня совсем не было идей по Талигспасу — и вообще казалось, что сеттинг вовсе перестал меня волновать, и я не могу ни придумать, ни написать ничего осмысленного. Хотелось вывернуть куда-то в сторону, чтобы и написать о том, что интересно, и остаться в русле Талигспаса.
много авторского ОБВМПараллельно мне очень нравились (и нравятся!) сеттинг и эстетика "ДСП" от Норлин Илонвэ, и мне хотелось написать что-то похожее... условно подобное... по ОЭ. Чтобы револьверы, броневики, шляпки, короткие стрижки, ну и всевозможные комиссары в пыльных шлемах, конечно. И тут как раз подвернулись фрагменты из "Ветра Каделы" — канонной новинки, повести о Двадцатилетней войне (то есть о времени примерно за 120 лет до основного таймлайна канона). ВВК выкладывала их у себя на ЗФ и в Контакте (сейчас кстати, повесть вышла целиком - в переиздании последнего тома),
Вот оно! - подумала я.
И начала сочинять.
Надо было приписать героям Двадцатилетней амплуа, которые бы, во-первых, были типичны для эпохи (а эпоха мне была нужна условно Первой Мировой), а во-вторых, подтягивали бы их к Талигспасу... при этом надо было показать, что тогда, сто лет назад, с исправлением канонных бед все равно не получилось, даже если кто-то из героев и занялся более благими делами - но давление системы оказалось сильнее, войны, бедствия, жестокость, спасения не брезжит на горизонте — так что ждем еще сто лет и вот тогда-то делаем все правильно. Но герои все равно, кто может, по мере сил спасают людей или хотя бы оказываются лучше, чем были в своей изначальной реинкарнации в каноне.
Я написала этот фик довольно быстро и не особенно старалась выверять стиль и композицию, если честно... в Альбоме старалась куда больше, а тут нередко писала как пишется. Так вот, по композиции: должно было быть (и так и получилось) три отдельных линии, в каждой по три героя, в каждой по своему "любовному треугольнику" / трехстороннему конфликту: вышло, что в линии Раймонда - Алонсо - Арно обычный любовный треугольник, а в двух других линиях политические "треугольники": Надор между Каданой и Талигом — и Золотые / Свободные Берега между Гайифой и морисскими Багряными Землями.
В общем, это, конечно, оридж. Я изобретала и продумывала мир, сеттинг, историю и политику каждой страны, бэкграунд каждого героя фактически с нуля. Есть какие-то скудные данные из канона о той Двадцатилетней (если честно, "Ветер Каделы" в полном тексте особо ситуацию не прояснил), есть канонные подвязки из основного таймлайна, откуда можно было развить какие-то политические / политгеоргафические ветки (ну вот есть, например, адмирал Фрэден, упомянутый аж один раз за весь цикл, который оправился в экспедицию искать Золотые Берега... у меня нашел, теперь это колония Гайифы - на самом деле, про колониализм Гайифы я еще в Аманатах немножко писала... думаю, это все та же самамя колония, на юге Багряных Земель... пришлось чуть-чуть канонную географию из приложений подкрутить, иначе она не билась с климатической логикой). И есть Талигспас, куда нужно было все это привести... может, когда-то и напишу, как устроен парламент в Талиге в таймлайне нынешнего Талигспаса, те же партии, примерно то же соотношение блоков, только вот еще "зеленые" появились.
И я понимала, что этот почти-оридж будут открывать, если вообще откроют, с мыслью "кто все эти люди", и он принесет команде очень-очень мало плюсиков, хоть и будет единственным макси. Так и вышло, плюсиков было маловато, хотя я ожидала, что их будет еще меньше. С одной стороны, я немного расстроилась. С другой, понимаю причину!
Отзывы в основном получила хорошие. Часто писали, что, мол, настоящая литература, не то чтобы фик... было лестно. А мой любимый отзыв с Холиварки был примерно такой: "Автор узнается однозначно... но Ричард, Ричард, где же Ричард?!" На самом деле, талигспасовский Ричард-то там как раз заложен. Льюис Окделл в своей главе вспоминает, что построил ж/д тоннель в районе Горика и давал этому тоннелю срок службы сто лет. Так вот, талигспасовская карьера Ричарда-то и началась с того, что в его тринадцать этот тоннель таки обрушился, и Ричард там спасал пострадавших. Льюис все правильно рассчитал, только тоннель не стали подновлять.
А еще многие писали, что видят в потенциале для Арно, Алонсо и Раймонды менаж-а-труа... ну... честно, почему нет. Не смогла в тексте убить Арно (думала, что он должен разочароваться и погибнуть, когда поедет в Бирюзовые Земли, но нет, нет), так что... все может быть. И да, свергнутая королева Маргарита (почему Маргарита? Потому что где Генрих, там и Маргарита) разведется с мужем и потом выйдет замуж - но не за Арно, а за того высокопоставленного алатского военного, который рассказывает про багряноземельские события в эпилоге).
В общем, очень полюбила героев, которых с таким удовольствием изобрела почти с нуля сама, и, на самом деле, люблю "Комиссаров", наверное, так же сильно, как и "Райсовет".
К фику есть совершенно офигенный клип от Катерины... сколько раз пересматриваю, столько раз рыдаю; плюс баннер - старая фотография от amamee (нейросеть) и Ms. Ada (фотошоп); плюс С. Кралов переделал стихи Окуджавы и собрал несколько флагов разных государств.
Думала, что для выкладки в дайри подберу эпиграф вообще для каждой главы, но нет.
Итак, встречайте!
Многочисленные литературные штампы эпохи Первой мировой и Гражданской, траншеи, револьверы, аэропланы, бронепоезда, тиф, газовые атаки, внутренние беспорядки, колониальные волнения, платья с заниженной талией, красотки кабаре и комиссары в пыльных шлемах! Герои ОЭ, упомянутые в каноне один или два раза, а то и вовсе только в приложениях, а то и вовсе лишь на лестнице, а то и вовсе оригинальные, целых два Алвы, а также непревзойденная Манон Арли!
Я все равно паду на той, на той далекой, на Гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной.
Б. Ш. Окуджава
Кто бы знал, что Двадцатилетняя война и даже
Алисино засилье покажутся золотым веком.
Ну, не золотым, серебряным...
канон
читать дальшеЛиния «Оллария — границы». Алонсо Алва
читать дальшеДриксенские войска стояли плотным строем. За сплошной пеленой дождя, погружавшей окрестности в зыбкую дымку, размывавшей цвета и очертания предметов, угадывались яркие камзолы конных и пехотинцев, развевающиеся плащи и знамена. Вверх тянулись древки алебард, щетинились дула мушкетов, чуть дальше, за спинами передних рядов, виднелись и полукружья арбалетов; по флангам разевали пасти пузатые бомбарды. Их мокрые бока тускло поблескивали — хотя солнце не выглядывало из-за туч, глаз то и дело ловил отблески неверного света: не только от орудий, но и от шлемов, лат и кирас, пряжек, застежек, шпор, упряжи. Здесь, в Марагоне, дожди будто шли не переставая, независимо от времени года: зимой чуть холоднее, смешанные со снегом; летом чуть реже, чуть слабее, но все равно ежедневно; а сейчас, осенью, воздух и вовсе словно состоял из одной воды, набивался в легкие и мешал дышать.
Армия была готова к атаке и стояла почти безмолвно, почти без движения. Алонсо оглянулся на свои полки: готовы и они — идеальный порядок, ровный строй, никакой пестроты, благородное чередование черного и белого; и тоже — молчание, не безмятежное, но напряженное, настороженное, готовое в любой момент обратиться в воинственный клич. Рядом — его личный отряд: кэналлийские всадники. Алонсо кивнул Дьегаррону — тезке, тоже Алонсо, близкому другу, — и слегка тронул поводья: вышколенный конь тут же откликнулся, уловил желание хозяина и неспешно двинулся вперед. Выехав на холм, с которого открывался чуть более удачный обзор — обе армии оказались немного внизу, и дриксенские войска теперь лежали перед ним как на ладони: растянутая линия авангарда, за ней прямоугольники конных отрядов, — Алонсо махнул рукой своим, спешился и жестом приказал подать мушкет. Взявшись за тяжелый ствол, уложенный на распорку, он повернул его в сторону дриксов и сделал первый выстрел; за ним другой, третий: бах… бах… бах…
***
Щелк… щелк… щелк…
Алонсо растерянно посмотрел на опустевший револьвер и, опомнившись, сунул его назад в кобуру. Ну и привидится же! Ведь из мушкета — если он правильно помнил историю военного дела — вообще нельзя было сделать больше одного выстрела подряд; а тут он, получается, увлекшись мороком, впустую потратил целых шесть: дриксов, конечно, по такой погоде видно не было, все сидели по траншеям, не высовываясь, как сидели и сами талигойцы. Мотнув головой и поморгав, чтобы окончательно стряхнуть наваждение, Алонсо запахнулся поплотнее в шинель и, прищурившись, попытался разглядеть движение на дриксенской стороне. Нет, никого — даже артиллерия — и та не работает, хотя в предыдущие дни успела потрудиться на славу: поле вокруг, и без того перепаханное линиями окопов, теперь было изрыто воронками от снарядов, и даже от давешнего холма ничего почти не осталось. Да и был ли тот холм?
Видения посещали Алонсо всегда не вовремя, всегда неудачно: то случайно и невзначай — он вдруг оказывался на поле боя, сидя за столиком в кафе; или, читая донесения, глядя на карту, разложенную на столе в штабе, переносился в Алвасете, на берег моря; то наоборот, как будто подгадывали: сражение — к сражению, бал — к приему с танцами; мистерию — к театру; совет — к заседанию штаба. Вот и сегодня: места словно те же самые, и тот же дождь, и та же вечная марагонская сырость, и зыбкая дымка, и серое безмолвие, и снова дриксы, и снова он командует отрядом. Предупреждали ли видения о будущем, показывали ли прошлое, Алонсо не знал — не знал и чье это прошлое: общее для Талига и Кэналлоа, сражения и быт прежних столетий; или именно его предков — может быть, знаменитых полководцев конца прошлого Круга, Рокэ или Алваро; или даже, шутка судьбы — жизнь его собственного тезки. Алонсо не говорил об этих видениях ни с отцом, ни с друзьями: наверное, открыл бы только жене, в тишине супружеской спальни, но женат пока не был — кто знает, может быть, и не будет. Сначала списывал на игру воображения, на свою впечатлительность: юнец начитался трудов по истории, представляет себя героем древности, кто из мальчишек в детстве так не играл; потом задумался, но не успел осмыслить как следует — а потом быстро стало не до того.
Алонсо откинулся затылком на земляную стенку траншеи и прикрыл глаза. Вдали послышался шум аэроплана — за последние месяцы он уже наловчился отличать звуки своих и дриксенских моторов: летят наши, не приближаются, вроде бы садятся — а значит, прибыла почта, или доставили очередные консервы, или привезли новое оборудование — радистам вот вечно нужны провода. Снабженцы знали свое дело, на них жаловаться не приходилось: служба генерала Кракла работала как часы. Алонсо, пожалуй, не нужно возвращаться в штаб, подождет здесь, письма его точно найдут: разведка сообщала, что дриксы готовили атаку и хотя сейчас затихли, но в любой момент могли зашевелиться, так что с утра на заседании штаба решили (Алонсо же и предложил), что его корпус будет весь день дежурить на самой первой линии, и вот уже почти полсуток они скучали в окопах, выжидая неизвестно чего.
— Полковник! — из мутной дождевой взвеси вынырнула фигура юного Дорака, и, будь нервы Алонсо не в порядке, он бы вздрогнул от неожиданности: ни черно-белых талигойских, ни синеватых дриксенских мундиров теперь не было, те и другие одевались в пятнисто-бурую форму цвета марагонской грязи (то же делали и гайифцы, и каданцы, и вообще все, только оттенки менялись: сероватый снег на севере, желтоватый песок в пустыне), и темные силуэты размывались на фоне перепаханной земли, растворялись в вечных дождливых сумерках. Дорак вообще-то служил связистом, но был еще так молод, что его постоянно гоняли по поручениям: разносить письма, доставлять сообщения.
— Полковник! — настойчиво повторил Дорак. — Для вас телеграмма: передали полчаса назад; и письмо. Приказ прежний: ждем до вечера, дриксы готовятся атаковать.
— Давайте сюда, — Алонсо протянул руку, и Дорак, вручив ему листочек с телеграммой и добротный конверт желтоватой бумаги, отдал честь и снова скрылся во мгле.
Телеграмма была от отца: «Удачи. Целую. Л. А.» — тот всякий раз, добравшись до телеграфа, улучив среди своих странствий, в череде приключений, десять свободных минут, старался отослать хотя бы пару слов — никогда о себе, никогда о секретных делах, всегда только: удачи, люблю, горжусь. Письмо прислал Арно: писал длинно и обстоятельно, но с прибаутками, в обыкновенной шутливой манере, рассказывал, как они там устроились, что за народ вокруг, с кем приходится работать, какие пейзажи, какая погода, красивы ли местные девицы (с девицами пока не познакомился), рассудительны или храбры местные вояки. Они стояли на гайифской границе, на другом краю страны: Талиг сейчас вел войну на два фронта — активнее сражались на дриксенском и пока вяло постреливали, собираясь с мыслями, на гайифском; намечался и третий — поглядев на багряноземельских братьев, захотели свободы и бирюзовоземельские колонии, и там уже вот-вот готовы были вспыхнуть пожары восстаний.
Алонсо прочитал и перечитал письмо от Арно и, аккуратно сложив, сунул за пазуху, во внутренний карман; заодно вынул портсигар, раскрыл, вытащил папиросу. С фотокарточки на створке глядели на него они трое: он сам, Арно и Раймонда — молодые, беззаботные, счастливые; кажется, возвращались тем летним вечером из театра — с выступления Манон? Нет, раньше, слава Манон гремит последние три года, а этой карточке уже лет пять: Алонсо тогда только познакомился с Раймондой, а Арно с ней уже был обручен, но они еще не обвенчались. Итак, возвращались тогда из театра — жара немного схлынула, в воздухе разливался аромат цветов, ярко горели фонари — заскочили в ателье и, как были, попросили их снять. Арно, получивший тогда повышение, нацепил новенькую форму; Алонсо считал, что ходить в театр положено в гражданском, и надел приличный костюм: тросточка, цилиндр, все по моде; Раймонда же была в легком платье, облегавшем ее тонкую фигурку, и шляпке с вуалью, которая шла ей невероятно. На второй фотокарточке, тайной, скрытой за листом папиросной бумаги на другой створке, Раймонда была одна: отведя в сторону руку с зажатым между пальцами длинным мундштуком, чуть повернув голову, чуть улыбаясь, она смотрела прямо в объектив; ее темные волосы, перехваченные лентой, убранные в прическу в гальтарском духе, лежали гладкими волнами. По задней стороне карточки наискосок тянулась надпись ее почерком, синими чернилами: «Другу — от друга», а в левом углу стоял штамп: фотомастерская П. Пелотти.
Эта фамилия — Пелотти — внушала Алонсо смутное, невнятное беспокойство. Может быть, оттого, что походила на имя того талигойца-предателя, которое упоминалось в исторических книгах в главах о Двадцатилетней: Алонсо в свое время, пролистывая прочие разделы, внимательно читал о подвигах знаменитого тезки. Вполне возможно даже, что потомки того предателя, не желая иметь с ним общего, скажем, подались в Фельп, поменяли фамилию на местный лад, потом кто-то занялся искусством, а уже нынешний Пелотти увлекся фотографией, и вот — прошлое забыто, о предателе не помнят: как будто вся семья, вся череда предков каждый раз воплощается в одном потомке; как будто, сменив имя, меняют и линию судьбы. Алонсо размышлял иногда, сколько в нем самом от того, древнего полководца; о том, как имя руководит человеческой жизнью; о том, мог ли он, отказавшись от военной карьеры, выбрать другой путь, стать кем-то еще — нет, не фотографом, конечно; но вот, выучившись в университете (он ведь, как и все его сверстники, исправно учился), сделался бы юристом, адвокатом; или имел бы дело только с политикой — ему ведь, в конце концов, положено. Или, как Дьегаррон, водил бы это его фанерное чудовище; или стал бы актером, или спортсменом, или… Но военная стезя для него была предопределена и именем, и поколениями предков — маршалов, генералов (знаменитый тезка в его годы вроде бы как раз получил маршальское звание, а сам Алонсо успел дослужиться лишь до полковника). Война была их стихией: отец, сбросив управление Кэналлоа на братьев и кузенов, только и делал, что сражался — вот и сейчас забрался на самый юг, в самое сердце Багряных Земель, в пустыню, и там, отстаивая интересы то ли Талига, то ли Кэналлоа, то ли морисских родичей, то ли всех вместе, командует себе туземцами. Наследник соберано, старший сын, первенец, не мог пойти иной дорогой.
Еще два имени, вычитанные в исторических трудах, вызывали у Алонсо такую же тревожную неприязнь: гайифец Каракис и дриксенец Кавва. Каракиса Алонсо пока не отыскал — то ли его потомков уже не существовало, то ли они жили себе мирной жизнью честных обывателей и не появлялись на страницах газет. Кавва же был ученым, химиком: раньше его открытия то и дело гремели в свете, а вот с началом войны оказалось, что подозревал его Алонсо не зря. В мирное время, говорил дрикс, ученый служит обществу, в военное же — работает на благо своей страны: изобретения прославленного химика, созданные на благо Дриксен, успели причинить армии Талига немало вреда. Особенно ненавидели его талигойские военные врачи, а Рене Эпинэ, хирург, и вовсе, услышав имя дрикса, так сжимал кулак, как будто представлял, что ломает ему шею.
Со стороны Дриксен тем временем нарастал гул: по всем приметам, начиналась обещанная атака. Алонсо заново зарядил револьвер и, выбравшись из траншеи, огляделся: дождь прекратился, еще не совсем стемнело, но наползал такой густой плотный туман, что почти ничего не было видно. Чутьем угадав движение противника, Алонсо сказал себе: пора — и, высоко подняв руку с револьвером, скомандовал:
— Вперед!
Туман окутал его, залепил глаза, забился в нос, в рот, слипся комом в груди, и Алонсо понял, что не может дышать.
Линия «Надор — Кадана». Льюис Окделл
читать дальшеГоры вздымались под самые небеса: нет, если ехать медленно, пробираться верхом по узкой тропинке, зажатой с обеих сторон скалами, то подъем был как будто не заметен: от столицы до Кольца, от Кольца до дома, от дома до Найтона или до Горика — на каждом отрезке дорога шла вверх постепенно, каждый раз путешественник забирался немного выше, пока вдруг не оказывался уже почти в облаках. Но если спуститься к деревне и, выбрав место поукромнее, задрать голову, то видно было, насколько же высоки Надорские горы. С вершины вниз глядел замок: даже отсюда, из деревни, он не казался легковесным, игрушечным: не прилепился к боку скалы, как ласточкино гнездо, а стоял крепко, прочно, словно корнями врос в самую толщу породы. Здесь родился отец, и дед, и прадед, и многие поколения предков; здесь появятся на свет и сыновья, и внуки, и правнуки — и замок, конечно, переживет их всех: застанет их рождение, расцвет и угасание, под его крылом они вырастут, возмужают, состарятся потом и один за другим уйдут, а он так и будет стоять — верный, надежный, родной.
Можно было разглядеть отсюда и площадку, спрятанную между скал чуть поодаль от замка: там, говорили, еще какой-то Круг назад проводили языческие таинства; а теперь там хорошо было сидеть в одиночестве, положив руку на морду каменного вепря, и размышлять, и мечтать о своем. За замком же и за площадкой го́ры устремлялись еще выше: Горик, конечно, слишком далеко, его очертаний не разобрал бы и самый зоркий глаз — но тот, кто хоть раз там бывал, легко мог восстановить в памяти его образ: две главные улицы крест-накрест, ратуша, площадь, собор и графский замок, каменные дома местных баронов, а вокруг — леса, охотничьи избушки, тайные тропы.
В деревне сегодня было многолюдно: народ стекался на осеннюю ярмарку. Уже шумели, уже толкались, уже ржали кони, скрипели телеги, расхваливали товар бойкие торговцы; за лотками, на открытом пятачке, уже поставили ярмарочный столб, украшенный разноцветными лентами, и те вертелись на ветру так, что от них рябило в глазах. Из печных труб там и тут вырывались легкие облачка дыма, блики солнца отражались от окон, а на замке, в вышине, развевались герцогские флаги.
— Едет, едет! — закричал кто-то. — Герцог едет!
Льюис поднял руку в приветствии, и толпа расступилась перед ним.
***
— Едет! Смотрите, едет! — выкрикнул кто-то первым, и возглас тут же подхватил нестройный хор голосов: — Едет, едет! Тише! Тише!
Перекрывая людской гомон, взревел гудок, и с грохотом, окруженный клубами дыма, из тоннеля появился паровоз. Фыркая, как норовистый конь, отплевываясь сгустками пара и сажи, он медленно, величественно выбрался наружу: труба, за ней кабина машиниста, а следом и весь состав — два по-праздничному украшенных вагона, один пассажирский и один почтовый. Пройдя с четверть хорны, он подкатил к платформе и, издав напоследок еще один гудок — такой громкий и протяжный, что закладывало уши, — плавно остановился. Толпа разразилась овациями, и слова машиниста, который, высунувшись из кабины, что-то восклицал, улыбался и махал кому-то фуражкой, потонули в общем шуме.
Еще щелкал, остывая, металл, еще дымилось и шипело распаленное нутро паровоза (Льюсу хотелось расцеловать его прямо в ярко-красную морду, похлопать по разгоряченному боку, успокоить, похвалить: ты молодец, ты справился), а Льюиса уже начали поздравлять: первым пожал руку мэр Солт-Лейка, за ним — вице-губернатор Каданэра, затем отчего-то вице-мэр Роксли — его разрумянившееся лицо выдавало, что тот был уже слегка навеселе; потом подошел и долго и многословно благодарил представитель Надорского совета — не то Джонсон, не то Томсон, не то Смит, не то Уильямс: Льюис отчаялся уже научиться различать горикских дельцов, даром что и сам происходил из тамошних мест. Тут наконец выбрался из кабины машинист с помощниками, и мэр, шлепнув Льюиса по плечу и взяв с него обещание «обязательно, непременно» явиться вечером на праздничный фуршет, двинулся уже к ним.
Это был, несомненно, успех: очередной неоспоримый успех Льюиса Окделла, горного инженера, приглашенного в Солт-Лейк, чтобы отчасти укрепить, отчасти — проложить заново ветку железной дороги от Каданэра. Старая ветка шла в обход, по плоскогорью, огибая скалы и озеро, построили ее вроде бы не так давно — лет тридцать назад, — но пути казались хлипкими, а берега как будто в любом момент грозили обвалиться. Опасались и землетрясений: за последние триста лет — после того, в котором погиб старый герцогский замок, — не случилось ни одного, но кто же угадает, в какой момент стихия взбунтуется снова. Замка давно уже не было, как не было и той площадки с мордами вепрей, но оба они — и замок, и площадка — так часто то снились, то виделись Льюису (как будто наяву, как будто, стоило ему хоть немного задуматься, отвлечься, так и ждали, чтобы возникнуть у него перед глазами), что он изучил их досконально, помнил до мельчайших деталей все скалистые уступы, линии стен, трещины и неровности в камне, словно прожил там всю свою жизнь. Он откуда-то знал достоверно — не вывел логически, но ощущал изнутри, — что землетрясений здесь больше не будет: как не было никогда до того и раньше на протяжении многих Кругов — но, чтобы успокоить и себя, и заказчиков, провел расчеты сначала сам, потом показал их знатокам из университета и только тогда, убедившись, что окружающим горам ничего больше не грозит, принялся за работу.
Особенно тщательно он изучил окрестности озера: хотя чувствовал себя страшно неуютно, когда ползал там вокруг, сильнее всего — когда приближался к воде (не был суеверен, но ведь озеро и правда было, говоря откровенно, фамильным склепом его предков) — но не доверил важного дела помощникам. Затем, замерив повсюду прочность породы, он вычертил маршрут так, чтобы тот шел по самым надежным местам; заодно предложил пробить и тоннель в толще скалы. Теперь дорога должна будет занимать чуть ли не в два раза меньше времени, а пути обещали выдерживать и тяжело нагруженные вагоны: испытания с грузовыми составами были еще впереди, но надорские промышленники и финансисты уже предвкушали, как хлынут в столицу Талига известняк и мрамор, песок и руда, строевой лес и овечья шерсть с высокогорных пастбищ: все это, конечно, возили еще давно, еще как только проложили первую железную дорогу, но не в таких объемах. О своем задумались и политики: новая ветка, пролегая восточнее горикской, открывала удобный путь до Хёгреде. Так или иначе, проект удался, и Льюис был в нем уверен: запаса прочности должно было хватить надолго.
Первый проект, который принес ему славу, тоже был железнодорожным: Льюис, вчерашний студент, построил тогда (под его руководством построили — Льюис, поддерживая партию труда, не собирался приписывать себе заслуги простых рабочих) тоннель в скале, неподалеку от Горика. Тоннель получился вполне добротным, и Льюис прикидывал, что тот прослужит еще лет сто: а если вовремя ремонтировать, периодически укреплять, то и дольше. Позже, набравшись опыта, набив руку, поездив по соседним странам, поучившись у мастеров-металлургов из Гаунау и кагетских горняков (университет Горика дал ему только базовые знания, хотя столичное образование и считалось неплохим — там даже преподавали приглашенные профессора из Олларии), он пришел к выводу, что верно тогда рассчитал срок жизни горикского тоннеля, но для новых своих сооружений закладывал уже двести-триста лет.
— Окделл! Господин Окделл! — окликнули его, и Льюис, засмотревшийся было на пляску цветных флажков, которыми были украшены веревки, обрамлявшие платформу и тянувшиеся вдоль путей до самого тоннеля, опомнился и помотал головой. К нему протолкался человек, одетый не по-надорски изящно: в светлом, песочного цвета костюме и котелке — пожилой уже мужчина, совсем седой, отчего-то смутно знакомый. Вспышка фотоаппарата (газетчики, конечно, не могли пропустить такое важное событие), на мгновение ослепив, очертила фигуру мужчины, и Льюис наконец сообразил, кто перед ним: Морис Савиньяк, политик из Талига — кажется, даже министр — не то промышленности, не то международных связей, не то еще чего-то.
— Господин Окделл, — повторил Савиньяк, протягивая ему руку: Льюис уже представил этот их совместный портрет на передовицах завтрашних газет. — Позвольте вас поздравить: это бесспорный, бесспорный успех! — и продолжил без долгих предисловий: — Я хотел бы с вами поговорить: отойдемте чуть в сторону?
Льюис, не желая показаться невежливым, удержался от того, чтобы пожать плечами, и указал на раздвижные двери станционного буфета: тот был закрыт сейчас для публики, но господину инженеру и господину министру подадут, конечно, и пирожных, и шадди, и напитков покрепче, если господа пожелают. Если быть честным, эпинэйских политиков, служивших теперь Талигу, Льиюс… не то чтобы презирал, но относился к ним настороженно. Обе провинции, получив одновременно свободу, обошлись с ней по-разному: Надор до сих пор оставался независимым (и прекрасно, по мысли Льюиса, себя чувствовал), а Эпинэ лет двадцать назад ни с того ни с сего — тогда не было ни войн, ни серьезных потрясений — вернулась в теплые объятия метрополии и теперь снова считалась провинцией Талига, только с расширенными правами. Но ведь, с другой стороны, напомнил себе Льюис, и начиналось все у них совсем иначе: Надором правят надежные, прочные, невозмутимые Скалы — и реформы герцога Джеральда (гражданина Джеральда! — тот, между прочим, приходился Льюису прадедом: их семья происходила от его третьего сына) были приняты спокойно. Эпинэ же владеют Молнии — и перемены являются всегда страшной, кровавой вспышкой, бурно и стремительно: триста лет назад полпровинции горело, сто лет назад — до чего же жестоко народ избавлялся от надоевших дворян. Савиньяки, кстати, эмигрировали в Талиг еще тогда, избежали участи многих других, так что Мориса не в чем было обвинить.
— Хочу вам предложить контракт, — сказал Савиньяк, вертя в руке чашечку с шадди: сахарницу отодвинул, к пирожным не притронулся, на вазочку с джемом даже не посмотрел. — Тоже железные дороги, тоже в горах: частично частное предприятие, частично государственная концессия.
— Нет, — Льюис старательно намазал на горячий тост масло и положил сверху толстый слой джема. — Не согласен.
— Но вы даже не дослушали! Если вас волнует положение рабочих — знаю, это для вас важно, — то, уверяю вас, все законы будут соблюдаться!
— Приятно, но это не главное: знаете ли, в Горике, конечно, есть те, кто сочувствует хёгредским мечтателям, но я не из них. Нет, дело вовсе не в этом. У Надора нейтралитет, — отрезал Льюис. — Хотите, чтобы я пускал под откос поезда ваших врагов или, наоборот, укрепил ваши насыпи против мин? Изобрел для вас особую броню? Прорубил скалы, чтобы зайти кому-то в тыл? Нет уж! Спасибо, Гайифа меня уже приглашала — я отказался!
Савиньяк вздрогнул, и Льюис одернул себя: у того ведь сын как раз на гайифской границе! Тут же вспомнилось и почему еще Савиньяк показался ему знаком: он был знаменитостью — его семейство постоянно попадало на страницы светских хроник, а оттого, что Савиньяк-младший был женат на надорке — сестре политика, высокопоставленного члена Совета, Вильяма Карлиона, — перипетии их жизни то и дело муссировались и местными газетчиками. Занятно, как разошлись пути древних надорских фамилий: Рокслеи занялись сельским хозяйством, их фермы, разбросанные по всей стране, процветали; Окделлы так или иначе оказывались связаны с горами; а в политику ударились как раз Карлионы. Льюиса это все не очень интересовало, но его жена Мэри обожала кухонные пересуды и, получив новый «Найтонский вечерний листок», за какие-то полчаса проглатывала его от корки до корки, а потом всю неделю обсуждала с подружками, кто на ком женится, кто кому готов дать развод, кого застукала полиция нравов, кого заметили в салоне у такой-то, в таком-то театре с той-то, кто вывел в свет новую протеже, и так далее, и так далее — а прочитав особенно возмутительные новости, вываливала их и на мужа. Вот и в тот раз, когда в листке появилась заметка о Савиньяках, чопорно поджав губы, она с осуждением говорила: «Он ведь совсем старик! Отвратительно! Нет — ты подумай, как можно: бедная девочка! Ты знаешь, как это называется: снохачество!»
— Нет, нет, — Савиньяк поднял руку, словно отметая извинения, которые были уже готовы сорваться у Льюиса с губ («простите, ваш сын… совсем не хотел вас расстроить»). — Это совершенно гражданское предприятие, далеко от военных действий — на границе с Алатом, в районе Каделы. У Алата, как вы знаете, тоже нейтралитет: его театры и курорты славятся на все Золотые Земли, а удобного сообщения до сих пор нет.
При слове «Кадела» у Льюиса отчего-то неприятно заныло сердце, хотя было как будто не с чего: у Гайифы, Талига и Алата была общая граница, но война действительно шла в другой стороне. Кстати, может быть, у самого Савиньяка было поблизости имение: эпинэйцы ведь даже умудрились вернуть своим дворянам часть земель. У Льюиса же не было ни замка, ни поместья, но заработков как раз хватало, чтобы прикупить себе небольшой участок и построить там собственный дом.
— Что же, — сказал он. — Раз так, нужно подумать: давайте обсудим детали.
Линия «Гайифа — Багряные Земли». Император Алексис
читать дальшеОт курильницы с благовониями струйкой поднимался ароматный дымок: его колечки, закручиваясь в воздухе, складывались в причудливые узоры, и, глядя на них, можно было различить то человеческую голову — в профиль, с пышной прической, с завитой бородой, — то очертания дворца, храма, беседки: округлые, без прямых углов, совсем условные; то фигуры диковинных зверей и птиц; то пологие склоны холмов, лежащие между ними в долинах озера; а то — попросту — легкие, рыхлые облака. Рядом на столе стоял богато украшенный письменный прибор, давний подарок, преподнесенный одним из вельмож еще прадеду императора: две чернильницы в виде колодцев — одна, похожая на перевитый шнуром цилиндр, изображала колодец в южном, приморском стиле, вторая же, прямоугольной формы, расчерченная так, что узор подражал деревянным доскам, — такой, к каким привыкли в деревнях в центре страны. Пресс-папье — серебряная голова тигра с оскалившейся пастью — прижимало пачку бумаг: император Алексис не все государственные дела готов был доверить своим советникам, министрам и стратегам.
Вот и сейчас, вытащив чистый лист, обмакнув перо — южный колодец, чернила изумрудного оттенка, — он размышлял над новым посланием: стоило написать монаршей сестре в Кадану — частное, дружеское письмо, справиться о ее здоровье, о благополучии супруга, между строк же заложить обещания поддержки, обрисовать их будущие совместные планы. Часы на колокольнях храмов одни за другими начали отбивать без четверти два, и их перезвон на пару минут перекрыл вечный шум огромного города. Столица жила своей суматошной жизнью: кто-то вопил, ругалась торговка, лоточник расхваливал товар, стучали по мостовой копыта коней, прямо под окном прогрохотали колеса повозки — и, вторя им, кто-то заполошно, отчаянно забарабанил в дверь — с такой силой, что деревянная панель содрогнулась и всколыхнулся тяжелый ковер, занимавший всю стену. Алексис отложил перо — вставил в колечко из ветвей миниатюрного платана, раскинувшихся над колодцем, — и с неудовольствием бросил слуге:
— Кто еще там? Впустите его!
Он любил работать один (не считая слуг, которые не знали грамоты): секретари не были допущены дальше приемной, и даже царедворцы самого высокого ранга едва ли сумели бы в такие минуты подступиться без доклада — а значит, случилось что-то совсем уж катастрофическое, если кто-то осмелился ворваться к нему вот так.
— Мой император! — дверь распахнулась, и в комнату влетел гонец — незнакомый, совсем мальчишка, запыхавшийся, одежда в беспорядке. — Мой император, срочное донесение с границы! — он рухнул на одно колено и, склонив голову, протянул обеими руками футляр с письмом.
— И что же там? — Алексис принял письмо и, еще не вскрывая, пристально посмотрел на гонца. — Говори!
— Принц… принц-консорт Каданы… погиб в Талиге, — выдохнул гонец. — Их тела — то есть его тело и его людей — прислали на границу в освинцованных гробах!
***
— Мой император! Ваше величество! Государь! — надрывался аппарат. Император, поморщившись, отвел трубку от уха и раздельно проговорил в раструб:
— Ну что там? Говорите! Да не орите же так, я вас слышу!
— Мой император! — в трубке защелкало, затрещало, а потом голос секретаря снова пробился сквозь помехи: — Мой император, к вам глава Военной коллегии со срочным донесением!
Император Алексис — Алексис Второй, как называли его в соседних державах, или Алексис Б, как принято было теперь именовать правителей внутри империи — как стало принято в начале Круга, когда старались отмежеваться от прошлого, забыть о нем, — итак, император Алексис передернул плечами и, бросив краткое: «Пусть войдет», нажал на рычаг. Телефонный аппарат, одетый в корпус из черного металла с выгравированным гербом, занимал почетное место на его письменном столе — по правую руку, только поставлен был так, чтобы не мешал писать. По левую лежала почти погасшая курительная трубка красного дерева; едва заметная струйка дыма, иссякая, рассеивалась в воздухе. По обе стороны стола громоздились стопки документов, и Алексис снова напомнил себе, что пора бы велеть секретарям их разобрать или хотя бы сдвинуть, чтобы те не мешали видеть посетителей: письменный прибор, например, пришлось заменить на невзрачный, приземистый, совсем обычный — конечно, тот старинный, вычурный давно уже сгинул, канул в небытие еще на Великом Изломе вместе с убранством дворца; но и тот, к которому Алексис привык с юности, был куда красивее теперешнего. Задребезжали, отбивая четверть, часы в приемной; вторя им, глухо ударил колокол кафедрального собора; под окном, грохоча колесами о мостовую, проехал автомобиль. В дверь постучали, и, дождавшись ответного «Прошу», в кабинет, чеканя шаг, вошел глава Военной коллегии — в древности бы сказали: Доверенный стратег, сейчас же его должность называли попросту: главнокомандующий. Алексис не предложил ему сесть, и тот, кивнув — что означало у него учтивый поклон, — отдав честь и щелкнув каблуками, встал перед столом, вытянувшись во фрунт.
— Докладывайте. Что там? Граница с Талигом?
— Нет, там все без перемен, — главнокомандующий, скривившись, небрежно махнул рукой, и вся его выправка мгновенно с него слетела. — Это снова Золотые Берега. Мы потеряли еще один паровоз.
— Как? — Алексис ударил кулаками по столу. — Опять?! Третий за месяц? И тоже безвозвратно? Что говорят инженеры?
— Не подлежит ремонту, — главнокомандующий поджал губы.
— Так… И что же на этот раз?
— Все то же: заминировали пути, пустили состав под откос — провода хорошо маскируют, их не заметить… Мой император, мы склонны видеть в этом руку Талига: раньше мы считали, что повстанцам помогают мориски, но теперь очевидно, что там работает какой-то очень опытный военный: почерк талигойский, даже кэналлийский — небольшие отряды, стремительные точечные атаки, быстрое отступление — они, как тени, растворяются среди барханов или в лесу. Доказательств у нас нет, но, вероятно, консультирует их — или даже командует частью армии — сам старший Алва: разведка доносит, что его давно не видели ни на фронте, ни в Олларии, ни в Алвасете. Конечно, он не может быть в нескольких местах одновременно, но у повстанцев есть аэропланы.
— Плохо, — Алексис подавил желание скрипнуть зубами и, постучав пальцами по столу, велел: — Укажите на карте, где произошли нынешняя и предыдущая атаки на наши поезда.
— Мой император, — подойдя к карте, главнокомандующий приложил руку к груди. — Позвольте мне говорить откровенно: мы на грани того, чтобы потерять все колонии.
Карта, утыканная красными и желтыми флажками (красные — столкновения с армиями Талига на границе, желтые — боевые действия в колониях), занимала всю стену. Красные флажки лежали кучно, желтые же расползались с каждой неделей все дальше, все шире: были воткнуты по одному, по два, но повсюду: и на побережье, и в горах, и в пустыне, и даже посреди непролазных, заболоченных влажных лесов, где еще век назад обитали только змеи и лягушки да клубились ядовитые испарения.
Колокол пробил снова — половина часа, — и Алексис перевел взгляд за окно. Золотом блестели на солнце купола храмов — ни одного старинного не сохранилось: не прошло и трехсот лет с тех пор, как все они были возведены — отстроены на старых ли фундаментах, поставлены на новых ли местах, — построены, расписаны, украшены, заново освящены. Старая Паона, разоренная, погибшая в огне Великого Излома, стремительно возродилась из пепла — и была возрождением этим обязана золоту Золотых Берегов. Забавно укладываются, переплетаясь, нити судьбы: пространствовав с десяток лет, пропустив в своих странствиях все потрясения Излома — войны, беспорядки, кровавые восстания, три переворота, две свергнувших одна другую военные диктатуры, множество смертей, гибель столицы, интервенцию Талига, — вернувшись из невероятной, безнадежной экспедиции, адмирал Фрэден, именем которого называли теперь в Гайифе школы, музеи, научные общества, а в Багряных Землях — горные цепи, озера, водопады и острова, которому посвящали поэмы, памятники которому стояли во всех портах страны, — адмирал положил к ногам своего императора сказочные сокровища Золотых Берегов. Нет, своего императора он не застал: император уже был другим — Дивин и его наследник пали в самом начале восстания, а с тех пор династия успела смениться трижды, и, хотя на трон в конце концов как будто посадили потомка основной правящей ветви, никто толком не верил в их с Дивином близкое родство, а что до дальнего — то дворяне все так или иначе друг другу родня. Алексис, правда, чувствуя тайную связь с тем, прежним Алексисом — Алексисом Первым, Алексисом А, — искренне считал себя наследником древней фамилии, если не по крови, то хотя бы по духу: отчего же иначе смотрел иногда на мир как будто его глазами, отчего же в таких деталях помнил — представлял или знал — его покои, интерьер кабинета, его церемониальные одежды, светильники на стенах, отчего же словно воочию видел вместо своего телефонного аппарата — его письменный прибор, ковер вместо карты на одной стене, круглый щит в обрамлении кривых сабель вместо картины, изображавшей прибытие адмирала ко двору: адмирала у ног императора, — на другой.
Мориски, конечно, с самого начала негодовали, что чужестранцы — про́клятые, нечистые — решились ступить на Багряные Земли: устраивали стычки на границе, но не вели больших войн. Не вмешивался и Талиг: устремив силы не на юг, а на восток, потихоньку подчинял себе Бирюзовые Земли. Но теперь колонии как будто сами захотели свободы, начали требовать ее все громче, все яростнее — и вот уже империя готова была лишиться богатств Золотых Берегов.
— Есть и другое, о чем вам следует знать, — главнокомандующий снова подошел к столу. — Все больше офицеров здесь, в столице, посещают салон Каракиса и после его сеансов распространяют упадочнические настроения в армии.
— Каракиса! — сердито проговорил Алексис. — Напомните, почему мы не можем его просто арестовать? Хотя нет, это не ваша епархия: обсудим с шефом полиции, когда закончим с вами. Ну надо же! Каракис! Что же он, опять утверждает, что наступают последние времена?
Смешно: еще в конце прошлого Круга даже самые искушенные мудрецы были уверены, что всевозможные напасти — катастрофы, большие войны, политические потрясения — Создатель посылает только на Великих Изломах; если же череда неприятностей случается вне Излома, в середине Круга, то впору поверить, что не за горами и конец света. Последние же три столетия отучили людей от этой мысли: и войны, и катастрофы, и разнообразные потрясения происходили теперь постоянно.
Мистик Каракис стал популярен в высших кругах лет пять назад: начиналось все как невинное развлечение, игрушка для дам и светских бездельников — спиритические сеансы, разговоры с мертвецами (вызовем дух вашего покойного супруга, сударыня), переселение душ, воспоминания о прошлых жизнях (представляется, сударыня, вы были эорией в Древней Гальтаре). Сочинил он и свою педагогическую методу, на удивление здравую, и кое-какие семьи теперь воспитывали детей «по Каракису», да и в паре школ как будто пробовали ее ввести. Собрав же кружок почитателей, заручившись поддержкой знати, переманив на свою сторону с десяток богатых торговцев и промышленников, Каракис принялся, перейдя к вопросам более глубоким, излагать свои философские воззрения: вселенной — их миру, Кэртиане, — осталось существовать совсем недолго, предвестником ее скорой гибели служит, конечно, расширившийся на столетия, разросшийся, как опасная опухоль, Излом: прошлый не сумел закончиться вовремя, а новый уже никогда не наступит. Борьба — бесполезна, мирские занятия — бессмысленны, стяжательство — вредно; а любые проявления буйства духа, будь то войны, путешествия, научные открытия — приближают неминуемый конец. Но есть и способ спастись: связавшись с древними, чужими, запредельными силами, договориться с ними — и он, Каракис, готов быть проводником, поводырем для простых смертных в этот непостижимый, потусторонний мир. Шарлатаном он был или безумцем, но искусно взращивал в сердцах своих адептов сомнения, неуверенность и покорность судьбе.
— Что же, это мы решим. Докладывайте дальше, — приказал Алексис.
— И последнее, — сказал главнокомандующий, — армия на обоих фронтах несет серьезные санитарные потери: в Багряных Землях ужесточились болотные лихорадки, а на северном фронте свирепствует тиф.
Линия «Оллария — границы». Раймонда
читать дальшеВ церкви было душно. Язычки пламени свечей, подрагивая в разгоряченном, плотном воздухе, сливались в яркие, слепящие шары, которые чуть колыхались, покачивались из стороны в сторону, то приближались, то отдалялись, то сжимались почти до точки, то становились огромными, словно хотели заполнить собой все пространство церквушки, поглотить и алтарь, и иконы, и священника, и Арно, и саму Раймонду. Один шар висел в воздухе прямо перед глазами, на уровне головы — нет, чуть повыше, иначе за него задевали бы макушками; два других — по сторонам, справа и слева, по правую руку, возле невесты, и по левую — около жениха; и, пока их с Арно обводили вокруг алтаря (кто обводил? Был ли служка? Шли ли сами?), как будто следовали за ними. Воздух трепетал, как трепетало и сердце Раймонды — или нет, зачем же трепетать, она не волновалась, была совершенно спокойна, и внутри разливалась лишь тихая, ровная радость, — итак, сумрачный воздух трепетал и, закручиваясь вихрями вокруг шаров света, устремлялся выше, к потолку, под купол — туда, где клубилась вечерняя тьма.
— Клянешься ли ты…
— И я клянусь…
Шар надвинулся на нее, ударил в лоб, рассыпался искрами и распался, исчез — обратился облаком, рощей, плодовым садом, деревом, соцветием, опал лепестками.
Да и из свечей ли этот шар, церковь ли это? Нет же: цветет акация, желтые цветы, сплетаясь в грозди, свисают с ветвей — нет, не свисают, это ведь не клематис, не Алвасете, это еще имение Сэ — или Сэ, или Савиньяк. Дерево, усыпанное, окруженное желтым пухом — желтыми вспышками, огоньками светлячков, мелкими цветами, — само словно обращается в шар, и этот шар снова катится на нее, снова колышется, переваливается с боку на бок, покачивается, качает головой — почему головой, есть ли у дерева голова — нет, головой ведь качает матушка: смотри, Рами, как бы твои увлечения не довели тебя до беды. И шерстяное платье так колет кожу, и узкий воротник так давит, не дает дышать, расстегнуть бы его, и корсет сжимает грудь, и в шерсти жарко, душно, тяжело, неловко, неуютно.
— Сударыня, Арно Савиньяк погиб при…
Отчего же все оно так качается: флигель господского дома с резными перилами, с окошками в линию — почти деревенский, крестьянский — наличники превращаются в перила, перила перетекают в ступеньки, ступеньки под ногами скользят, плывут, наклоняются, встают дыбом, расстилаются широкой подъездной аллеей — только что скакала по ней верхом; только что шла рука об руку с мужем — по церкви, по аллее, по коридору, по залу, полному зеркал.
— Сударыня, мой сын Арно погиб на…
— Сударыня, ваш супруг? Вы говорите, супруг?
— Сударыня, не согласитесь ли… Сударыня, будете ли вы моей женой?
Жарко, жарко, как ярко светит солнце, как невыносимо слепит глаза — и лепестки акации, опадая, впитывают его блеск и сами, выцветая, белеют и осыпаются хлопьями снега. Его наметает целые сугробы, и они, тоже округлые, теперь разрастаются в высоту и ширину, заполоняют собой все вокруг, сколько хватает взгляда — жарко, зябко, холодно, тревожно.
— Графиня, согласитесь ли вы стать моей женой?
Шары эти — шары из снега, света, лепестков, огня — сталкиваясь, наваливаются друг на друга, разбухают, катятся прямо на нее, и она не может, не может ни убежать, ни отпихнуть их, ни ударить — ни выстрелить, разнести бы их из пистолета, чтобы осколки брызнули веером во все стороны, но ведь нет при себе пистолетов — ни скрыться, ни позвать на помощь, ни вообще — позвать.
***
— Холодно…
— Рэй… потерпи, моя хорошая, сейчас я тебя укрою, вот так: теперь лучше? — чьи-то руки, мягко огладив Раймонде плечи, уложили поверх тяжелое одеяло, и то — на удивление — больше не душило, не сдавливало грудь, не мешало дышать, а успокаивало, согревало, и ее снова потянуло в сон. До чего же она вчера устала — вчера ведь, точно ведь вчера? В комнате еще было темно — Раймонда чувствовала это сквозь веки, не открывая глаз, — а значит, еще рано, еще ночь, пока не рассвело, можно позволить себе поспать немного подольше, не вскакивать сразу; дождаться, пока настанет утро, и пусть горничная придет будить, и тогда Раймонда, конечно, заставит себя встать: умоется наскоро, оденется в простое платье, повяжет косынку — пока не по форме, после поменяет, — сядет в автомобиль, возьмется за руль — так и быстрее, и удобнее, и не ждать же шофера… Светские сплетники судачили о ней поначалу: сама водит автомобиль, сама за рулем: платок подвязан под горлом, как у крестьянки: вместо кепи, чтобы прическа не растрепалась; на носу эти жуткие очки в пол-лица, которые страшно ее уродуют, а как она в юбке забирается на сиденье, и никто не подает ей руки; но было бы хуже, надень она брюки — так ведь иногда и надевает, неужели не видели ее? В общем, графиня Савиньяк ведет себя слишком вольно, слишком опрометчива в поступках, слишком раскованна — но чего же вы хотели, эти надорцы все сплошь дикари, а в Алате — ее мать ведь родом из Алата? — чего стоят их театры, их варьете, эта богемная жизнь, есть где нахвататься распущенных манер. Раймонда не обращала внимания: в конце концов, не тратить же время, ожидая, пока ее отвезут — или помогут забраться на ступеньку авто, или распахнут перед нею дверь, — если может и сама; или подбирая изящный наряд, или прихорашиваясь перед зеркалом лишних полчаса — не терять же драгоценных минут, если каждая на счету. И еще: риторика сплетен, тон этих голосов отчего-то казался ей знакомым, как будто и прежде уже говорили: ах, эта графиня Савиньяк (вдовствующая графиня, но отчего же вдруг — вдовствующая?) — не стесняется носить мужское платье, ездить верхом не в дамском седле, да чего вы ходите, она ведь даже стреляет из пистолетов!
В эти осенние месяцы времени совсем не хватало: Раймонда уже и не помнила, когда толком спала всю ночь, а в последние два-три дня и вовсе, кажется, не спала. Не видела мужа: он служил на границе с Гайифой, отпуска ему не давали; не видела сына: его отправили в имение, подальше от города, на природу, и он жил там сейчас в компании нянек и гувернеров: нужно будет хотя бы проследить, чтобы его начали учить как следует, чтобы он не ленился, не гулял целыми днями — чего ждать от мальчишки его возраста. Но в имение не получалось пока вырваться: госпитали были полны, прибывали все новые раненые и больные, не хватало сестринских рук, не хватало лекарств, камфары, сердечных капель, морфия, хинина; бинтов, корпии, даже ткани для компрессов; вечно не хватало и денег. Так что Раймонда с утра до вечера бегала по городу — а то и разъезжала по всей стране, — встречалась с министерскими и военными чинами, искала благотворителей, устраивала аукционы, организовывала курсы для дам и девиц, которые желали бы связать себя с «Эсперой», следила, чтобы в госпиталях всего было достаточно, раненые ни в чем не нуждались; обучала, инструктировала, объясняла, помогала — и, конечно, подавала собственный пример. Сначала были только раненые: целые эшелоны раненых с обеих границ; потом появились отравленные дриксенским газом — к ее ужасу, оказался среди них и Алонсо: им, конечно, сразу занялись лучшие врачи, его определили в отдельную палату, с ним день и ночь возились в несколько пар рук — так что он уже шел на поправку, и обещали, что скоро совсем выздоровеет. Она и сама это знала: бывала у него, сидела с ним, они говорили, ему правда было лучше — но тогда, в первый момент, когда его доставили в госпиталь, она увидела его без сознания, бледным, умирающим: он не шевелился, лежал на носилках неподвижно и даже почти не дышал. С тех пор она все боялась подспудно, что следующим окажется Арно, что и его привезут однажды — таким: «сударыня, Арно Савиньяк погиб при…» — но он, к счастью, оставался невредим. Раймонда же, устав бояться, словно отдалилась от него: его образ теперь как будто забывался, стирался из памяти, и, чем ближе оказывался Алонсо, чем реже она думала об Арно.
Потом к раненым добавились больные: на гайифском фронте бушевал тиф; потом заболевать все больше начали и в столице (Раймонда была рада, что маленький Арно оставался в имении) — так что все ее время теперь занимала только «Эспера».
Раймонда покривила бы душой, если бы сказала, что сама изобрела «Красную Эсперу», или ввела ее в Талиге, или лично руководит ею, или одна ведет ее дела — нет, конечно: мысль о том, что больному нужны не только лекари, но и те, кто будет ухаживать за ним, кто утешит, ободрит, подержит за руку, поправит одеяло, взобьет подушки, напоит, поможет приподняться и сесть, поменяет компресс — эта мысль зародилась у человечества сразу же, как появились первые болезни. Родня, сиделки, монахи — все так или иначе заботились о больных и в древности, и теперь; «Эсперу» же в ее нынешнем виде — светскую службу сестер милосердия — учредили лет тридцать назад во Флавионе, во время их краткой, но жестокой войны с Гаунау; основала ее и осенила монаршим благословением флавионская великая герцогиня. В Талиг «Эспера» пришла как будто сама собой, и, хотя патронировала ее лично королева, постепенно так сложилось, что и Раймонда тоже словно сама собой оказалась накрепко с нею связана.
Вчера же (вчера ведь?) она смертельно, нечеловечески устала, и была огорчена, раздосадована, и все валилось из рук, и ничего не ладилось — так что кое-как закончила дела в госпитале, добралась до дома, рухнула в постель и мгновенно заснула (или не добралась, или прикорнула на кушетке прямо в госпитале? — Раймонда не могла вспомнить).
— Рэй? — позвали ее снова, легко провели рукой по волосам. — Слышишь меня? Хочешь воды или будешь дальше спать?
— Немного… еще… поспать, — пробормотала Раймонда (язык, едва ворочаясь, отказывался повиноваться): хотела было открыть глаза, посмотреть на часы, за окно — скоро ли рассвет, не пора ли вставать, — но не сумела разлепить веки и снова погрузилась в тяжелый, тревожный сон: опять вспышки белого света, вихри снега, буран, распадаются и собираются воедино, как в калейдоскопе — бесцветном, скучном калейдоскопе, — бледные соцветия акации, тускло горят венчальные свечи.
Проснувшись во второй раз, она почувствовала, что на лбу у нее лежит холодный компресс; что она укрыта уже не теплым одеялом, а льняной простыней; что кто-то сидит рядом, сжимая ее руку — и, собираясь открыть глаза, уже готова была увидеть высокий потолок госпиталя, серую ширму, отгораживающую ее постель от других, одну из сестер «Эсперы» на стуле рядом. На самом же деле она лежала дома: потолок с лепниной, деревянные панели на стенах, плотные шторы задернуты, — в собственной постели: супружеской, вдовьей постели (но отчего же вдовьей, откуда опять это? «Сударыня, ваш муж, Арно Савиньяк, погиб при Каделе… согласитесь ли вы стать моей женой?»); у кровати, держа ее за руку, сидела ее старшая сестра Алиенора, которая должна была, конечно, сейчас быть у себя в Надоре.
— Элли… — Раймонда облизала губы, попробовала откашляться: голос звучал хрипло и глухо. — Элли, что… где Арно? Что с ним?
— Ему не дали отпуск, — Алиенора нагнулась к ней, сняла компресс, деловито пощупала лоб, вздохнула облегченно. — Телеграмму послали сразу, но его не отпустили. Представляешь, для них болезнь жены вовсе не повод! Нас с Вильямом тоже известили, так что я вот примчалась… А маленький Арно в имении, с ним все в порядке, он совершенно здоров. И старый граф не заболел: они все трое у тебя как будто заговорены.
— А…?
— А ты? А ты вот болеешь уже две недели: у тебя тиф, ты заразилась в этом своем госпитале, и неудивительно, — Алиенора покачала головой: нарочито говорила ворчливо, словно журила Раймонду на правах старшей сестры — а на деле ведь и сама точно так же занималась «Эсперой» в Надоре. — Совсем себя не бережешь. Давай-ка попей, вот… — она приподняла Раймонде голову, поднесла ей к губам стакан. — А кстати, слушай, правда, что говорят о старом графе…
— Элли! — Раймонда от неожиданности закашлялась, и Алиенора захлопотала над ней: отставила стакан, уложила ее повыше; Раймонда, отдышавшись, повторила возмущенно — негодование придало ей сил: — Элли, как тебе не совестно! Уж ты-то не веришь ведь этим сплетням?!
— Каким сплетням? — та нахмурилась, потом рассмеялась и махнула рукой: — Что ты, какие глупости! Я вовсе не о том! Граф Савиньяк приезжал к нам в Горик — по каким-то тайным делам, Вильям точно знает, но отмалчивается! Может быть, и ты знаешь — может, он тебе рассказывал: неужели опять затеяли переговоры о возвращении Надора?
— Совершенно… ничего об этом не знаю. Мне было… точно не до того.
— Да, прости, прости, пока не будем об этом, — согласилась Алиенора. — Потом, когда ты поправишься, то выясним что-нибудь, или я сама разузнаю, или вообще все станет понятно и так… Не бери пока в голову.
— Слушай… а как вообще…
— Как «Эспера»? Работает как положено, ничего не рассыпалось: ваша королева наконец-то занялась своими обязанностями, которые прежде перевалила на тебя. Больных немного меньше, эпидемия вроде бы идет на убыль…
— А… а раненые? А Алонсо? — вопрос этот вырвался у Раймонды против ее воли: хотя, в самом деле, отчего бы и не спросить о друге семьи?
— Алонсо? А, маркиз Алвасете? Герой дриксенского фронта? Ну, он, кстати, тоже не заразился — удивительно все-таки, как судьба выбирает, кого болезнь обойдет стороной, загадка… Я слышала, его произвели в генералы, но оставляют пока при штабе, в столице.
— Хорошо, — Раймонда прикрыла глаза, чувствуя, как внутри разливается странное спокойствие: Арно далеко, а Алонсо в столице; оба живы, и оба теперь здоровы — как будто все складывается именно так, как и должно.
Линия «Надор — Кадана». Стивен Хейл
читать дальше___________________________
Курсивом выделена цитата из канона.
____________________________
В зрительную трубу вражеский корпус был виден, как будто его сунули Стивену Хейлу прямо под нос: вообще-то разглядывать чужие полки в трубу капитанам было не положено — это дело начальства, а дело капитанов — слушать приказы старших по званию да командовать по мелочи своими отрядами, но полковник Пуэн, подозвав его, впихнул ему эту трубу в руки и велел присмотреться, а если заметит что неожиданное — докладывать. Вот Стивен и смотрел: гайифцы, одетые в ярко-лазурные — цвета по-летнему синего неба — мундиры, казались игрушечными солдатиками, которых аляписто, кое-как разукрасила небрежная кисть деревенского кукольника; ненастоящими выглядели отсюда и пушечки, и лошадки, и малюсенькие штандарты. Гайифская армия была еще далеко и только готовилась наступать: их полки стояли в низине ровным полукругом, фланги еще не сбились, ряды еще не смешались. Пока ждали атаки, Стивен с приятелями уже успели сто раз обсудить сегодняшнюю тактику, перемыть кости маршалу Манрику (старик, сдает, пора бы на покой), генералам (всех поснимать, поставить молодежь порасторопнее) и даже полковникам: что за история с переназначением, кого там прислали на подмогу — неужто Алонсо Алву, — кого ставят на левый фланг, кого отправят отсидеться в засаде, кого после боя хорошо бы продвинуть повыше, а кого выкинуть пинком под зад в отставку. Насчет тактики решили, что на месте генерала один фланг бы пустили заманивать врага поглубже, а с другого в это время ударили в тыл, и уж бы если капитан Хейл командовал армией, он бы непременно так и приказал.
Пальнула пушка — пристреливались, что ли? — полковник поморщился, отобрал у Стивена трубу и сам приставил окуляром к глазу: гайифский корпус из игрушечного, но различимого, тут же сделался совсем крохотным, а солдатские мундиры слились в одну слепяще-синюю линию.
— Как думаешь, «левые», если что, отступить успеют?
***
— А? — Стивен потряс головой: к нему, перегибаясь через голову своего соседа, наклонился Вильям Карлион.
— Хейл, вы там совсем заснули?! — недовольно спросил он. — Вы меня вообще слышите?
— Перестаньте толкаться, Карлион, — шикнул на него сосед. — Если вы собираетесь болтать, так сели бы сразу рядом! А вы, Хейл, не отвлекайтесь: раз уж вас избрали сегодня секретарем, то извольте протоколировать, а не ловить ворон! Записывайте: не видите, докладчик уже у трибуны?
Стивен Хейл, секретарь надорского совета, поморгал, чтобы прочистить мозги, придвинул поближе исписанный до половины стенографическими значками лист и обмакнул в чернильницу перо. Блеснул, поймав луч солнца, пробившийся в окно, металлический язычок пера — и над Стивеном снова оказалось занесено лезвие алебарды. Лицо врага — теперь дрикса, не гайифца — намертво впечаталось ему в память: чуть прищуренные глаза, прорезанный морщиной лоб, обветренные выдающиеся скулы, обвислые усы, всклокоченная борода, шлем с задранным наверх козырьком, зверский взгляд. Алебарда эта падала на Стивена не впервые: раньше раз-два в год, а теперь чуть ли не каждую неделю — и никогда нельзя было угадать, что же вызовет видение: блеснет ли металл (обычно заточенный, острый: перо, кончик зонта, нож для очинки карандашей), спустится ли штора, мелькнет ли за окном серовато-сизое крыло птицы. Падая, алебарда задевала Стивену голову и врубалась в плечо, и на этом картинка гасла, а реальность возвращалась — но, судя по тому, что в этот момент Стивен осознавал себя еще теньентом, а дальше — капитаном, и у того, второго (третьего?) Стивена, капитана, то и дело ныло плечо, но не голова, пришибло его тогда не насмерть и даже не отбило мозги. Видения кончались быстро и Стивена особенно не беспокоили, хотя кадры выходили яркими, как в синематографе, отчетливыми и как будто правдивыми: да ну — чушь, ерунда, мало ли какие шутки выделывает воображение.
— Хейл! — повторил Карлион еще требовательнее: он поменялся местами с соседом и теперь нависал прямо у Стивена над душой. — Вы совсем не слушаете! Я говорю, левых-то сегодня на прениях точно обойдем — в этом нет сомнений. Правых тоже попробуем убедить — часть уже склоняется на нашу сторону… В общем, надеюсь, все должно получиться.
— Угу, — согласился Стивен и, потерев плечо (оно и правда разболелось — но только оттого, что он его потянул третьего дня, когда играл в гольф) и изобразив сосредоточенность, приставил перо к бумаге: на трибуну как раз, отдуваясь и тяжело дыша, взобрался первый докладчик — толстяк Джонсон, из горикцев; сюртук на его объемистом животе не сходился, а выбритая физиономия лоснилась от пота. Джонсон отер щеки платком, сунул его в карман, извлек из другого помятую пачку бумаги и приготовился наконец говорить. Правое крыло совета разразилось аплодисментами, а с крайнего левого ряда кто-то засвистел и затопал ногами, но его не поддержали.
Секретарский стол стоял так, что перед Стивеном открывался весь зал совета — столы и сиденья были поставлены полукругом, чуть поднимаясь амфитеатром. Президиум, где сидел Карлион и председатели других партий, включая и самого главу совета, располагался по центру зала, причем каждый оказывался напротив своих соратников, зеркально: левые справа, а правые слева, так что Карлиону, чтобы пошептаться со Стивеном, пришлось потеснить как раз левака.
Дело-то сегодня было, по сути, вовсе не в левых — не совсем в них: партия, куда входил Стивен и которую возглавлял Карлион, хотя и носила несколько правое — и размытое — название «Союз патриотов Надора», — но была откровенно центристской и ни с кем открыто не враждовала, так что к ней прислушивались оба крыла. Правые — горикские дельцы и каданэрские финансисты — традиционно держались вместе, но на этот раз толстосумы скорее выступят в поддержку Вильяма (да с ними и заранее уже многое было оговорено кулуарно), а вот торгаши наверняка не сдвинутся с места, уцепившись за свою хваленую свободу и независимость, и это очень некстати, потому что они опять выиграли выборы, и глава совета был из их компании. Левые же — партия труда и «мечтатели» — терпеть друг друга не могли: трудовики считали, и вполне справедливо, что «мечтатели» их компрометируют. Тем на последних выборах в совет досталось целых три места, и все трое являлись на заседания демонстративно небритыми, с непокрытыми головами, растрепанными, в гимнастерках или рабочих блузах (иногда для пущего эффекта заляпанных машинным маслом), и сидели развалясь, закинув ногу на ногу, громко переговаривались между собой, смолили дешевые папиросы с отвратительным запахом и улюлюкали, свистели и топотали, когда что-то их не устраивало. Официально их партия называлась «Хёгредский интернационал» — но громкое название быстро превратилось в прозвище «Хёгредские мечтатели», которое сократилось до простого «мечтатели».
Они-то и были виноваты в том, что случилась вся эта катавасия.
Вообще началось с того, что в Кадане левые пришли к власти — Стивен, как политик — как человек, подкованный политически, — послеживал за тем, что происходит в других странах. Так, в Талиге не очень давно, не без влияния вернувшихся в родительский дом блудных эпинэйцев, возникла мысль о конституционной монархии: собрали парламент, королевская власть отошла на второй план, появились и расцвели свои партии. Первый раз победили вроде бы правые, потом бразды правления у них перенимала то партия скорее правоцентристского толка, вроде бы отчасти с религиозным уклоном — некий мутный «Олларианский союз», — то обычные центристы, с которыми дружила партия Стивена и которые, оглядываясь на надорцев, тоже взяли себе в название слово «патриоты». В Гаунау склонялись на левую сторону; в Дриксен, когда началась война, сначала усилились право-националистские настроения, а потом парламентариев отодвинули от кормушки, и власть перехватил дуумвират кесаря и канцлера; в Гайифе и не помышляли о конституционной форме: там господствовала восточная деспотия. В Кадане же, неожиданно для всех, левые, которые не побеждали на выборах ни разу (а парламент там то и дело распускали и выбирали заново в тот же год, потому что вечно ссорились и никак не могли договориться), вообще устроили переворот: скинули королеву, разогнали кабинет министров и объявили себя республикой. Обошлось пока без большой крови: королевскую семью не казнили, даже не заточили — так, держали под стражей, но в достойных условиях, в одном из дворянских особняков, и даже обещали отпустить за границу. Довольны, естественно, оказались не все: в Кадане разразились беспорядки, которые грозили теперь перекинуться и к соседям — в Гаунау на перевалах, говорили, уже начинали стрелять — уже собирались партизанить; и, мало того, ведь всерьез намеревались, успокоив своих, перейти границы и вторгнуться к соседям сами каданцы.
— Друзья! — вещал тем временем с трибуны один из трех надорских «мечтателей», задирая подбородок и выставляя вперед нечесаную бороду клином: сегодня, вопреки обыкновению, даже выгладил блузу. — Друзья, ни для кого не секрет, что неизбежно настанет день, когда весь мир объединится против…
Джонсон успел уступить «мечтателю» место, а Стивен, увлекшись размышлениями, этого даже и не заметил. Он взглянул на листок и обнаружил, что рука записала выступление горикца сама, без его ведома: как обычно, нагромождение пустых фраз об экономике, урожаях, свободе и процветании — ни слова ни о ситуации в Кадане, ни о положении Надора. Вот из-за таких, как этот — ну, в первую очередь, правда, из-за «мечтателей», — у «патриотов» и возник тот план, который они собирались сегодня предложить совету.
Зал проводил «мечтателя» жидкими аплодисментами, и Карлион, живо поднявшись с места, тут же попросил слова.
— Вы все слышали, о чем нам рассказал предыдущий оратор — задумайтесь, что он нам дал понять: Надору, господа, грозит опасность со стороны Каданы! — начал он, не потрудившись придумать изящное предисловие. — Но мы же понимаем: мы в Надоре совершенно не хотим, чтобы у нас повторились каданские пертурбации! Нет, мы ведь не собираемся отбиваться от Каданы, если они вдруг решат нас атаковать и принести нам — как нам только что объявили — свет просвещения на остриях своих штыков! Согласитесь, что и, наоборот, вводить туда наши войска никто из нас не пожелает! Да и вообще, кому нужно иметь какие-то дела с тамошними блаженными? А что это означает? Это означает, господа, что пора оглянуться вокруг и признать: стоит обратиться снова на юго-запад, взглянуть на нашего давнего друга, ближайшего соседа…
Стивен считал, что Карлион вообще выдумал этот прожект — заново объединиться с Талигом: войти, как Эпинэ прежде, в его состав на федеративных основаниях, выторговав себе перед этим все возможные преференции, — только потому, что младшая его сестра, выйдя замуж за эпинэйца, уехала в Талиг, а ему и второй сестре, милейшей Алиеноре, хотелось с ней видеться чаще: хотя, казалось бы, что сложного сесть на поезд и отправиться в Олларию — нужны только документы, но паспорт ведь выправить несложно. Каданэрские правые, экономисты, говорили об объединении с Талигом уже давно: им без границ было бы удобнее — а Танкред Манрик, например, с тех пор как расширил сеть своих банков, вообще появлялся в Олларии чаще, чем в Надоре, и перевез туда семью. У промышленников и рабочих к вопросу было двойственное отношение — кто-то из владельцев заводов, приисков, шахт считал, что объединение принесет им новые рынки сбыта, облегчит торговлю — а другие, наоборот, выступали против: мол, куда выгоднее оставаться ценными иностранными партнерами, куда дороже оплатят приглашенного зарубежного специалиста — вон как наш Окделл, ваш кузен, железнодорожник (на этом очередной найтонский делец кивал или подмигивал очередному Окделлу, заседавшему в совете: в нынешнем созыве один Окделл был среди трудовиков). Вели уже предварительные переговоры и с Талигом — тамошние проныры тоже держали ухо востро и догадывались, куда дует ветер, так что почву прощупывали с обеих сторон.
— …вот такие предложения вносит наша партия, господа: прошу принять их к рассмотрению, — заключил Карлион и, сцепив перед собой руки, с минуту простоял неподвижно, любуясь на зал. Там зашумели, загудели, кто-то выкрикнул с места: «Никогда!» — кто-то в ответ воскликнул: «Да что тянуть, давно пора было!» — и, не дожидаясь, пока перебранка превратится в потасовку, председатель поднялся, постучал кулаком по столу, поймал момент тишины и пригласил следующего оратора.
— Да не бывать этому! — хором заорали сразу слева и справа.
— Да откройте вы глаза, идиоты!
— Господа, господа, тихо, тихо! Не нужно нервничать! Пожалуйста, господин…
Голос председателя потонул в общем гуле; Карлион спустился с трибуны, уступая место сурового вида «трудовику» — широкоплечему и бородатому (с ухоженной, окладистой, вполне добропорядочной бородой), — и, подойдя к Стивену, похлопал его по плечу.
— Ну что же — это, конечно, только начало, — самодовольно улыбнувшись, заметил он. — Прогнозирую еще несколько месяцев, полгода, ну а там договорятся, вот увидите, друг мой Хейл: главное — убедить промышленников, а горикцы в конце концов смирятся — не пойдут же они против большинства.
Линия «Гайифа — Багряные Земли». Луис Алва
читать дальше____________________________
География Багряных Земель намеренно не полностью совпадает с той, которая дается в Приложениях к переизданию.
____________________________
Тонкая травинка, склоняясь к земле, щекотала нос: Луис то и дело сдувал ее, стараясь даже дышать неслышно, но она все норовила вернуться на место и все лезла в лицо. Будь Луис в шляпе, ее поля бы, конечно, защитили, но зато из-за них ничего было бы не видно, так что он повязал косынку на морисский манер и выглядел в ней вовсе не золотоземельским герцогом — даже не местным вельможей, — а форменным пиратом с Межевых островов.
А впрочем, как еще одеваться на охоту? Не разрядишься же в шелка и бархат, если собираешься полдня лежать на солнцепеке неподвижно, укрывшись в густой траве, сжимая в руке арбалет. Кузен сначала смеялся: игрушка — давно не новомодная, но такая приземленная, мирская — куда с ней против льва? Лук со стрелами, копья, дротики — вот оружие истинного охотника — того, кто хочет доказать силу, ловкость, храбрость, выставить себя умелым воином, добыв льва почти что голыми руками. Потом, увидев арбалет в деле — правда, еще не против льва: Луис играючи подстрелил пару косуль, — поворчав, согласился, что драгоценный родич может взять игрушку с собой на охоту, раз уж дикому варвару, забывшему старинные обычаи и заветы предков, так хочется. Луис взял бы и аркебузу: дома ходил с ней и против оленя, и против кабана; но лев, хитрый и внимательный зверь, мог учуять запах пороха и обойти засаду стороной. В свои пятьдесят Луис еще не настолько выжил из ума, чтобы не понимать, что на охоте на льва важны скрытность, тишина и внезапность.
Мориски, по обычаю, устраивали охоту на черного льва перед большой войной; воевали они на удивление часто, куда чаще золотоземельцев, — то шады между собой, то кто-то один против дикарей с юга: устраивали ли дикари набег, понадобились ли шаду новые рабы. Луиса приглашали куда реже — приглашение было большой честью, не для всех, лишь для избранных; а сам он, хотя и обожал охоту, и никогда не упустил бы шанса снова испытать себя в деле, но вечно был занят то в Кэналлоа, то в Олларии — так что не всегда удавалось выкроить месяц-другой ради визита к родичам. Он был на охоте десять лет назад, и двадцать, и вот сейчас; а через десять возьмет, наверное, с собой подросшего сына, а еще через десять — что же, посмотрим, как сложится судьба.
Дома отчего-то считали, что шкуры черных львов привозят из пустыни — что сами львы и живут в пустыне, а выслеживать их приходится, бредя по барханам, утопая по колено в песке. На самом же деле если львы и забредали в пески, то только изгои, нищие оборванцы звериного мира: эти исхудавшие, ободранные бродяги выглядели до того несчастными, что стрелять в них казалось преступлением — они и сами скоро погибнут, не сумев найти пропитание. Нет, настоящие львы, мощные, опасные хищники, жили южнее — там, где пески расступались, превращаясь в бескрайние плоские степи, поросшие высокой травой. Людей здесь почти не было — как не было их и в пустыне, — только кочевали кое-где редкие племена дикарей. Мориски причисляли степи к своим владениям, хотя не строили там ни городов, ни храмов; еще южнее лежало Внутреннее море, а за ним начинались непроходимые леса, где, как говорили, обитают только чудовища.
Солнце палило нещадно. Раскаленный воздух, казалось, дрожал; на горизонте, едва заметные, полупрозрачные, размытые в горячем мареве, темнели как будто очертания домов — треугольники крыш, башенки храмов, округлые купола дворцовых покоев. На самом деле там возвышались горы: призрачный город — город, построенный духами, как называли видение мориски, — то ли никогда не существовал, то ли стоял здесь так давно, что от него не осталось и следов. Воспоминание о прошлом, видение будущего, творение духов — пустая игра ума.
Тем временем трава вдалеке всколыхнулась, по ней пробежала рябь — зверь был уже близко. Луис перехватил арбалет, лег поудобнее, приподнял голову, приготовился.
Лев взревел и прыгнул.
***
Луис напряг слух, стараясь различить за этим почудившимся ревом — ревом льва из воспоминаний, давно угасшим, растворившимся в веках, — реальный звук: стук колес, пыхтение трубы, гудок паровоза, гул земли. Но нет — все было, как прежде, тихо. Луис чуть разжал пальцы, ослабляя хватку: не выпустил провода совсем, но перехватил слабее, двумя пальцами — не цепляться же за них, как утопающий за соломинку. Они с маленьким отрядом — кроме него, еще пять человек, из них один знаком с подрывным делом, а четверо — новички, только учатся, — уже часа три лежали в высокой степной траве, ожидая, когда мимо пройдет обещанный разведкой гайифский поезд. Мину заложили еще с утра, и подорвать ее нужно было филигранно — так, чтобы уничтожить паровоз, но не повредить вагоны: докладывали, что сегодня повезут товары — продовольствие, медикаменты, оружие — все, что неплохо бы захватить; еще удачнее, если прицеплен окажется и почтовый вагон — деньги, золото, ценности никогда не помешают. Гражданских быть не должно: мало кто теперь отваживался путешествовать на поездах, а в последние месяцы гайифцы, понимая, к чему все идет, старались переправить жен и детей домой, в Золотые Земли, морем, из не занятых еще повстанцами портов. Сейчас правительство контролировало примерно треть территорий — большей частью на побережье, а повстанцы — оставшиеся две трети: почти все леса и горы, часть степей и часть пустыни.
Степь — самая неблагодарная местность для тех, кто действует скрытно: Луис успел убедиться в этом на опыте. Уже семь — почти восемь — лет он провел, получается, в Багряных Землях, редко заглядывая домой: управление провинцией передал администрации — да и не правили сейчас короли странами; да и предлагали уже сделать должность соберано такой же выборной, как и, например, должность главы кабинета министров; и оставалось достаточно кузенов, кто мог бы его подстраховать, если нужно; и Алонсо давно уже взрослый — правда, тоже военный, тоже в армии, тоже редко бывает дома. У Луиса же все находились другие дела: как его славные предки, выиграв одну короткую кампанию, тут же приступали к другой, так и он, обучив один отряд, одну группку повстанцев, обрисовав для полевого штаба стратегию, наладив для них окопный быт, перебирался в другое место и начинал все с начала; а то застревал надолго в главном штабе, сидел на совещаниях с генералами, наставлял в искусстве войны и политики местного самопровозглашенного царька — президента грядущей республики. Пожалуй, Луису нравилось: вопреки видениям о прошлом, сам он не охотился на больших зверей — только изредка на птиц, еще в молодости, в хорошей компании; нет, вместо охоты его страстью была война. Он мог бы, конечно, заниматься тем же и дома — Талиг точно так же вел сейчас войны с соседями, — но с тех пор, как угасла его бедная Пьедад, белый замок Алвасете сделался для него неприятен, почти невыносим, воздух Кэналлоа — душен, море — противно глазу, и он уехал на время — развеяться — к морискам, подальше от побережья, и вот они-то, багряноземельские родичи, давно уже поддерживавшие повстанцев с Золотых Берегов, и порекомендовали тем его как опытного военного специалиста.
Золотые Берега, размерами не уступая Талигу, делились, как и он, на несколько областей, разных и по климату, и по обычаям, и по характеру и нравам обитателей — из большого полотна можно было бы выкроить пять отдельных стран: на севере располагались влажные леса, полные диких зверей, ядовитых испарений и лихорадок, — те самые, к югу от Внутреннего моря, которых так опасались мориски в древности; дальше тянулись степи, за ними пустыни; совсем другими были горы — хребет Фрэдена и плоскогорья вокруг, — и территории с мягким климатом на побережье. В горах воевать было проще всего: в укрытиях между скал прятались целые отряды, хранились целые арсеналы оружия, а поезда, сойдя с рельс, сами валились в пропасть; в лесах тоже были устроены тайные штабы и секретные склады, куда никто не подобрался бы без проводника, а поезда там вообще не ходили; в пустыне рельсы прокладывались только там, где почва казалась устойчивой, но основные бои велись не на железной дороге: местные жители, устроив очередную вылазку, исчезали в песках. По всему побережью, обжитому и облагороженному лучше других территорий, пока держалась гайифская власть: гайифцы, теряя день за днем новые и новые земли, как будто еще надеялись победить, подавить восстание — как будто, насмотревшись на Талиг, который в свое время снова присоединил отпавшую было десятилетия назад провинцию, уверились, что и их колония рано или поздно, нагулявшись, надышавшись воздухом свободы, вернется в лоно метрополии.
В степи же все было на виду — даже замаскировавшись, даже укрывшись в густой траве, солдаты легко могли выдать себя неосторожным движением или лишним звуком, так что каждую операцию приходилось планировать куда тщательнее, чем обычно.
Поезда все не было. Зашуршала сзади трава — связь здесь тоже было толком не устроить: радист, приставленный к передвижной полевой станции, вынужден был подползти к отряду по-пластунски, чтобы передать сообщение.
— Что? — прошипел Луис и, поправив сползший на глаза пробковый шлем, постарался развернуться так, чтобы не выдать себя.
— Поезда не будет, — нормальным голосом, вслух, сказал радист. — Разведка сообщает. А вас, господин Алва, просят в штаб, к телефону, какие-то важные дела: сначала в наш, а потом вроде бы за вами пришлют аэроплан.
Луис, поднявшись, отряхнул с формы налипшие соломинки и сухой травяной мусор (на желто-серой ткани не видно, но все же) и скомандовал своим людям сворачиваться здесь и двигаться назад к бронемобилю, в котором вместе с ними приехала радиостанция и около которого как раз дежурил радист. Если с Луисом хотели поговорить по телефону (телефонов тут тоже было просто так не достать: в местном степном штабе стоял один, а вот в лесах, например, пользовались в основном телеграфом), значит, стряслось что-то из ряда вон выходящее. В прошлый раз, например…
Хотя нет: в прошлый-то раз он сам поставил всех на уши, требуя, чтобы ему срочно нашли телефон, какой угодно и где угодно, и соединили с Олларией; и потом, когда телефон отыскался, Луис выдумал себе дела в штабе и не возвращался к отрядам, пока не убедился, что все в порядке. Он как раз вел кампанию в лесах: изнемогая от духоты, то и дело отирая с лица капли пота, сидел на складном стуле под натянутым тентом и учил местных разбирать, чистить и смазывать пулеметы — в здешнем влажном воздухе металл быстро приходил в негодность; и вот тогда-то ему и принесли телеграмму: «Алонсо ранен тчк госпитале Олларии».
Уже через три часа Луис, переполошив отряд, захватив один из двух бронемобилей, отказавшись от шофера и сам сев за руль, добрался до ближайшего города, принадлежавшего повстанцам, и, пробившись к телефону, выгнав из кабинета штабного офицера, приказал связать его сначала с Дьегарроном, а потом — с госпиталем в Олларии. Алонсо ранен! Они, Алва, много поколений, сотнями лет — начиная, наверное, с Излома — казались неуязвимы: Луиса не брали ни пули, ни мины, ни гранаты, он не болел, ни разу не подхватил ни лихорадки в лесу, ни солнечного удара в пустыне, ни расстройства желудка (или чего похуже) от дурной воды; не болел ни в детстве, ни в юности и Алонсо — не простужался серьезно, не ломал рук или ног, не расшибал головы… а вот тут, пожалуйста — ранен! И ведь оба вечно ходили по краю, а буквально пару дней назад Луис снова избежал верной смерти, и надо же было так случиться, что Алонсо…
«Да, соберано; нет, соберано, — бубнил в трубку Дьегаррон: удачно оказался в Олларии, сопроводил Алонсо и остался ненадолго присмотреть за ним. — Нет, нет, не пуля, не осколок: он отравлен, это дриксенский ядовитый газ… Да, в королевском военном госпитале, в столице. Нет, пока без сознания. Да, да, о нем заботятся: вызвали слуг из особняка, и графиня Савиньяк выделила пару своих сестричек, и сама при нем. Нет, к личному лекарю еще не обращались, в госпитале хорошие хирурги… послать за ним? Сделаем, соберано…»
И все-таки это оказался яд: снова ирония — по легенде, раньше — давно, Круг назад, — Алва были нечувствительны к ядам, но что-то сломалось в их роду начиная с соберано Рокэ: на того еще не действовали яды, а своему сыну он уже заповедовал беречься, и с тех пор это их чудесное свойство пропало и больше не возвращалось — и вот бедный Алонсо оказался первым в семье, кто действительно пострадал от яда. Он был уже совсем взрослым, его Алонсо, талантливым военным, состоявшимся мужчиной; Луис ожидал его женитьбы (не вникал, правда, в его сердечные дела), потом внуков — а в воспоминаниях, в тех видениях о далеком прошлом, так странно: то Алонсо казался совсем маленьким, мальчиком лет десяти, но одетым на старинный манер — не в курточку, форменные брюки и фуражку, как носили у него в школе, а в камзол в кружевах, короткие широкие штаны, чулки, берет с пером, из-под которого по плечам ниспадали длинные локоны; то Алонсо был взрослым, но сам Луис тогда видел себя глубоким стариком. Видения тревожили — как будто он подглядывал за чужой жизнью: и помнил вроде бы, что между теми, древними, соберано Луисом, Белым Вороном, и его сыном Алонсо разница была как раз лет сорок, но отчего же он-то помнит предка, как себя? Луис даже спрашивал об этом совета у морисков — ездил в храм Четверых в самом сердце пустыни, беседовал с жрецами; но те лишь, разводя руками, утешали: на все, мол, воля Четверых; видения благи, видения посланы Ими; Они лучше знают, что делать.
«Да, соберано, — отчитывался Дьегаррон через пару дней: не вернулся пока на фронт, еще ожидал в Олларии. — Да, пришел в себя; нет, нет, совсем не в порядке. Плохо видит, сильно кашляет, тяжело дышать, очень болит голова. Нет, врачи говорят, что… А? Поговорить? Да, да, конечно. Сейчас… Сейчас распоряжусь». Не разрывая соединения, Луис слушал треск и шум в трубке и представлял, как связывает его с сыном длинный телефонный кабель: тянется отсюда, из кабинета, через леса, среди густой непролазной листвы; достигает морисских территорий, там — там уже безопасно, провода не разорвут, — лежит в траве степей, в песках пустыни, спускается к берегу моря, уходит под воду, выныривает на Марикьяре, снова погружается в море, снова выходит на поверхность в Дьегарроне и бежит через весь Талиг в Олларию — только затем, чтобы Луис сумел услышать в трубке далекий голос сына, убедиться, что тот жив.
«Отец? Рад слышать… Да, все в порядке, все хорошо… — Алонсо закашлялся, длинно выдохнул, и в его дыхании Луису почудился скрытый стон. — Нет, правда, видишь же… — он засмеялся, шикнул на кого-то шепотом: — Не надо, после! — и опять продолжил в трубку: — Представляешь, Раймон… графиня Савиньяк принесла пузырь со льдом… неудобно же держать одной рукой, сидя, я не знаю. О, нет, не в постели, что ты, телефон не дотянется — добрался до кабинета, знаешь, у врача на столе аппарат… ну, добрался, конечно… нет, не несли... ну папа! Лончо подставил плечо… ну да, дотащил. Ты-то сам как? Воюешь? Все нормально? Ну хорошо… — голос сделался глуше, начал теряться за помехами. — Целую, целую». — «Тоже целую, поправляйся…» — связь разорвалась, и Луис не успел добавить: сынок, или: Алонсито, мой хороший; или: я с тобой; или: держись — или еще какую-то сентиментальную чушь; но, может быть, и к лучшему. Потом они снова общались телеграммами: Алонсо выздоравливал, переехал из госпиталя домой, в столичный особняк, в армию его пока не пускали…
— Алва… Алва, прием, прием! Слышно меня? — раздалось из трубки сейчас: звонили, похоже, от командующего — не он сам, а кто-то из генералов, но из-за помех было не разобрать. — Это важно, телеграммой нельзя. Так вот, сразу к делу: Гайифа капитулировала, мы победили! Да, по вашему плану — заняли столицу с севера. Приезжайте, вас ждут, будем подписывать мирный договор — нет, не в столице, не в центральном штабе — на нейтральной территории. За вами вышлют аэроплан, летчик знает координаты. Нет, как же без вас? Какие глупости! Без вас бы ничего не получилось.
Линия «Оллария — границы». Арно
читать дальшеЗагрохотали выстрелы, над ухом истошно заржала лошадь, справа фыркнула и взметнулась на дыбы еще одна, а собственный конь Арно, вышколенный, выученный вести себя спокойно в сумятице боя, повел было ушами и замотал головой, но тут же, повинуясь руке всадника, снова встал ровно. Битва была уже в самом разгаре, вошла в ту фазу, когда от одного человека — командира, полководца, — больше ничего не зависит. Арно, уверенный в своих людях, в отданных приказах, в стратегии, в тактике, оговоренной множество раз, — в том, что его поняли верно, сделают именно то, что ему нужно, ударят туда, куда он наметил; не испугаются, не отступят, не побегут, не сомнут и не сломают строя, — Арно отдался наконец чувству боя и позволил ему нести себя. Он рубил, колол, стрелял, высматривал в рассеявшемся дыме новую цель, протягивал адъютанту руку за пистолетом, снова стрелял; пригибался, когда над головой свистело ядро; уклонялся в сторону, когда угадывал движение чужой пули, и упорно пробивался, пробивался вперед — пока его вдруг не ударило в грудь, и вокруг не сгустилась темнота.
Потом он долго падал, скованный этой тьмой — летел вниз, словно в бездонный колодец, не задевая стен — в пустоте, тишине, безвременье; и, когда ему уже начало казаться, что полет этот не закончится никогда, будто чья-то гигантская рука резко рванула его вверх. Вспыхнул свет, и Арно закричал.
***
Арно часто виделось разное — он привык к этим снам наяву, они его не смущали. Сначала он не придавал им значения, считал пустой фантазией, пока Алонсо однажды вдруг не обмолвился, что видел недавно то же место — они сидели тогда в одной из летних шаддиен на набережной Данара, — тот же рисунок берега, тот же изгиб реки, но словно помолодевшим на целый Круг: дома на том берегу, совсем обветшалые, казались новенькими, только что выстроенными, а развалившаяся, поросшая мохом стена чуть поодаль как будто была тогда частью городских укреплений; видел словно и себя — другим, чужим, незнакомым: одновременно он и не он. Арно только обрадовался было, что и друг посвящен в тайну (отец и мать, сколько бы Арно ни заговаривал с ними, не верили), но Алонсо вдруг потер лоб, поморщился, бросил: «Пустое!» — и больше к этому никогда не возвращался — но Арно-то уже знал. Позже, исподволь, обиняками, он выспросил у Раймонды, не помнит ли странное прошлое и она — и радовался, как ребенок, когда оказалось, что — да, помнит; что можно было спросить открыто, она бы непременно ответила прямо; и как же они оба были счастливы, когда выяснили, что часть воспоминаний у них совпадает: их прогулки в цветущем саду (где? В Алате или Сэ?), их целомудренные, осторожные поцелуи; их свадьба — отчего-то спешная, малолюдная, в темном вечернем храме. Когда они венчались уже наяву, в кафедральном соборе Олларии, где церемонию вел сам кардинал, когда принимали поздравления от родных и друзей — его семья, ее семья, сослуживцы, подружки, знакомые, весь цвет талигойского дворянства, — когда, устав отмечать, он нес ее на руках по лестнице столичного особняка, в спальню, убранную цветами, усыпанную лепестками белых роз, — Арно все не отпускало чувство, как будто на этот раз он делает все правильно, как будто исправляет былые — чужие ли, свои ли? — ошибки; как будто судьба дала ему новый шанс, возможность прожить жизнь иначе. Тогда, у алтаря, поймав ненароком взгляд Алонсо, Арно понял вдруг, что и тот — вспомнил: тоже видел тот темный храм, то их первое, давнее венчание.
Общая тайна, совместная память о неслучившемся — случившемся, но не с ними, не сейчас: должно быть, с теми Алонсо, Арно и Раймондой, героями хроник, мемуаров и писем из семейных архивов, — сплотила для Арно их триумвират, отделяя от прочих людей. Как будто им предназначено было держаться вместе, как будто судьба соединила их неразрывно: Алонсо, Раймонда, Арно; Арно, Раймонда, Алонсо.
Но яркие, сюжетные видения были редки: чаще всего Арно видел темноту — падал в нее, или она вдруг накрывала его сверху, как душное одеяло, или просто висела перед глазами непроглядным туманом. У Раймонды такого не бывало, и у Алонсо, наверное, тоже.
Вот и сейчас Арно снова падал, валился в эту темную бездну, стремительно летел вниз и знал, что у полета не будет конца.
— Нам нужно разойтись, — сказала Раймонда. — Пойми, я… иначе совсем не смогу. Прости меня, Арно, прошу: я…
Получив отпуск, он, не заглянув в имение, примчался сразу в столицу: пока стоял на границе, получал телеграммы одна тревожнее другой — Алонсо ранен, Раймонда тяжело больна — и, как бы ни старался, никак не мог вырваться к ним. Теперь же война как будто поутихла: гайифцы, занятые мятежными колониями, связанные неудачами в Багряных Землях, сначала ослабили напор на северном фронте, а потом, когда повстанцы вдруг взяли верх, вырвали себе свободу, и Гайифа, лишившись огромных территорий, официально капитулировала и подписала с новорожденной республикой мирный договор, им стало уже совсем не до Талига. В ставке рассчитывали, что гайифцы не рискнут пока возобновлять боевые действия — может быть, вообще запросят переговоров, — так что Арно отпустили на время домой довольно легко. И Раймонда, и Алонсо успели поправиться, и Арно мог уже не волноваться за них.
Встреча вышла прохладной. Раймонда спустилась в гостиную и, не успел он повесить фуражку, расстегнуть ремни, скинуть китель — поехал как был, в полевой форме, не переодевшись хотя бы в парадную, — порывисто обняла его, привлекла к себе, а потом, отстранившись, поцеловала — в щеку: как близкого, очень любимого друга, как брата; но без желания, без страсти. И ночевали они порознь: она сослалась на то, что не совсем оправилась, чувствует себя слабой, а он — утомился с дороги; с утра же, когда они снова столкнулись в гостиной, она сказала, что должна с ним серьезно поговорить. Тогда, вчера вечером, он не заметил — скользнул взглядом и не обратил внимания, — а сегодня разглядел, что в углу стоят ее вещи: собранные, уложенные, аккуратно перевязанные бечевками чемоданы, два пузатых саквояжа, дорожный несессер; грудой свалены шляпные коробки, поверх брошено зимнее манто в чехле.
Она сидела перед ним в кресле — напротив него, отгородившись журнальным столиком, — такая же стройная, высокая, прекрасная, какой была, когда он встретил ее впервые; слишком худая, еще бледная после болезни, усталая, измученная, волосы острижены по-мальчишески коротко: должно быть, не сумели расчесать ее чудесные косы, пришлось обрезать. Она мяла в пальцах папироску, не зажигая, не вставляя в мундштук, и говорила о том, что должна уйти — что больше не любит Арно: нет, очень любит как человека, как лучшего друга, уважает, ценит как отца ее сына, благодарна ему, и не хотела бы ссориться, и рада была бы сохранить их теплые отношения, но — не любит как жена мужа, как женщина — мужчину, а любит — другого. Другого…
Они познакомились в Алате, где у ее матери было имение: на водах, на курорте, в теплый весенний день. Она жила то там, то в Надоре: родители подолгу проводили время раздельно, не в ссоре, но давая друг другу передышку; Раймонда ездила обычно с матерью, и Алат с его сочными красками шел ей куда больше сурового, холодного Надора. Арно явился на курорт потому, что там в это время собиралась самая веселая компания молодых бездельников — о, ни сам он, ни Алонсо, который должен был присоединиться чуть позже, конечно, не бездельничали, а исправно служили в армии (проводили в полку и на учениях, сколько положено: большая война тогда еще не началась, но ее уже ожидали). Раймонда с матерью жили в роскошном отеле, где останавливались обычно дворянские семьи: в Надоре были упразднены титулы, но в Алате сохранялись, и ее мать происходила из знатного рода — отец же просто был достаточно богат и имел достаточно политического влияния.
Они то и дело оказывались рядом: то за соседними столиками в ресторане, то на теннисном корте: она играла с подружкой, он — с приятелем (Алонсо пока не приехал); наконец у них нашлись общие знакомые, которые их друг другу представили, и как-то так сложилось само собой, что уже через пару недель Арно спросил, не согласится ли прекрасная Раймонда стать молодой графиней Савиньяк. Конечно, формально он носил титул графа Лэкдеми — наследника Савиньяков, — и она стала бы графиней Лэкдеми, но за последние сто лет все так перемешалось, что почти никто не вспоминал об этом втором титуле, и сыновья графа Савиньяка тоже теперь неофициально именовались графами Савиньяками. К моменту же, когда приехал Алонсо, помолвка уже была делом решенным. Алонсо… ну конечно.
— Это ведь Алонсо, да? — спросил Арно. — Алонсо?
Раймонда посмотрела ему прямо в глаза и, не отводя взгляда, кивнула: да. Алонсо… наверное, стоило ожидать — если судьба так тесно связала их троих, если так плотно переплела их судьбы…
— Это же… из-за наших снов? Ты видела его там — видела его и себя, правда? Но… Рами, — так сокращали ее имя в Алате, и Раймонде нравилось, когда он так ее называл, — Рами, видения ведь не определяют нашу жизнь, не предрешают судьбу! Это просто прошлое — если та, древняя Раймонда вышла замуж за маршала Алву, это не значит, что и ты должна повторять ее путь.
Раймонда покачала головой:
— Нет, не из-за снов: глупости. Если бы были только сны — я бы, конечно, не стала…
Они ведь даже остались перед ним невинны — насколько невинной может быть женщина, побывавшая замужем, родившая сына; они повели себя с ним достойно, были с ним честны: Раймонда не изменила, у них не было даже мысли об этом — она была готова смириться, если Арно не пожелает дать ей развод, только просила хотя бы разъехаться, не жить под одной крышей. Конечно, он ее отпустил: жестоко было бы мучить и себя, и ее. Они договорились, что она снимет номер в гостинице; потом, если нужно, может перебраться в госпиталь, все равно ведь дни и ночи проводит там; процедуру развода же решили доверить адвокатам.
Ему предстоял еще разговор с Алонсо. Они встретились в баре на набережной Данара — неподалеку от того кафе, где когда-то давно начали и не закончили обсуждать их видения. Арно взял себе касеры безо льда, Алонсо заказал содовую: ему пока еще запрещали спиртное. Он выглядел не таким больным и изможденным, как боялся Арно: пусть бледный, пусть тоже, как Раймонда, страшно похудел, пусть носил теперь очки — с круглыми маленькими стеклами, которые на удивление шли к его лицу; пусть ходил пока с тростью — но и правда был почти в порядке: Арно, ожидавший, что ему будет невыносимо горько смотреть на Алонсо, на деле ощутил облегчение от того, что видит его живым. Алонсо отставил трость, сел, приподнял очки, знакомым жестом потер переносицу, грустно улыбнулся, поболтал в руке стакан с содовой.
— Манон Арли уезжает в Алат, слышал? — невпопад спросил Арно: афиши с ее портретом («Спешите! Последние вечера! Прощальные выступления непревзойденной Манон!») облепляли тумбу, которую хорошо было видно из окна бара. — Что же, ей там предложили удачный контракт?
Алонсо пожал плечами.
— Ведь открыли новую ветку железной дороги: теперь все ездят в Алат. Арно, послушай…
— Не надо, — Арно выставил вперед ладонь; глотнул касеры, поморщился и сделал еще глоток. — Не сразу. Притворимся, как будто ничего не стряслось — как будто мы встретились после долгой разлуки. Ну, как ты, что нового в штабе? Тебя ведь не отправляют в отставку?
Позже, когда они, подведя все же беседу к Раймонде (еще три доверху полных стопки касеры и одна опустошенная наполовину), сумели преодолеть и этот перевал, а потом поговорили еще о разной ерунде — как будто, стоило им проговорить самое сложное вслух, напряжение рассеялось, и они снова сделались из соперников друзьями (на самом деле, оба словно знали всегда, что никогда и не были, и не будут соперниками), Алонсо спросил:
— А ты? Вернешься в полк, когда отпуск закончится?
— Попрошу перевести меня в колониальный корпус, наверное, — сказал Арно. — Знаешь ведь: в Бирюзовых Землях, похоже, скоро станет неспокойно. Поеду туда.
Алонсо протянул руку через стол и положил поверх его ладони.
Линия «Надор — Кадана». Принц Генрих Оллар
читать дальшеФакел нещадно чадил. Языки пламени метались, выхватывая из полумрака то угол шпалеры, то неровный стык плит на полу, то руку с зажатым кинжалом, то украшенную россыпью мелких алмазов пряжку, то расшитую перевязь, то край плаща, камзола, воротника, то половину лица, то все лицо анфас — одно, другое, третье, с усами, с тонкой бородкой, с мясистым носом. По потолку и стенам плясали длинные тени, вовлекая в призрачный танец фигуры на гобеленах: рыцаря, даму, пажа, собачку, — отчего казалось, что те двигаются и, оживая, вот-вот сойдут с полотна. Змеился по краю цветочный узор — переплетение вытканных стеблей, листьев, бутонов, — и тоже словно извивался в танце, качался, шел волной.
Генрих закашлялся, вытер платком заслезившиеся от копоти глаза и обвел взглядом свой маленький отряд: они собрались в узком коридоре — без окон, почти без света, — ведущем от личных покоев к камерной приемной, именно потому, что здесь редко бывали люди — слуги ходили другими путями, придворные и гости не любили тесноты, — а шпалеры, украшавшие стены, не пропускали звуков. Недалеко отсюда было и до тронного зала, и до королевских опочивален, так что Генрих, излазивший в детстве все ходы и переходы дворца, сразу вспомнил об этом укромном местечке.
— Итак, — начал Генрих, прочистив горло. — Действуем быстро, на счету каждая минута: Ворон в отъезде, но мы понимаем, что он может вернуться в любой момент. Вы помните, кто и что должен делать? Давайте повторим. Избавиться от стражи у покоев короля, поставить верных нам гвардейцев, — начал перечислять он: посмотрел в глаза тому, кто стоял ближе всех, дождался кивка и продолжил: — То же — у комнат королевы; успокоить ее и дам, чтобы не подняли шума; то же — у принца, проследить за няньками. Дальше: дворцовая канцелярия, забрать государственную печать — вечером секретарей там не будет; взять шкатулку, не открывая: слепок с ключа от нее у нас есть. Наконец, тронный зал: я буду там… Все готовы? Отлично!
План был изящным и простым: объявить, что его величество Карл тяжело болен — тот и правда слег уже давно, и поговаривали, что ему осталось недолго; что не способен сам управлять страной и поэтому нуждается в регенте; наследник же еще слишком мал, а государственные мужи всем хороши — достойнейшие, умнейшие люди, — вот только не связаны с монархом узами близкого родства; так что его величество попросил брата — вот и документ, заверенный печатью, — занять на время трон: побыть, так сказать, местоблюстителем… А там, глядишь, Карл умрет, наследник и королева — ребенок и женщина — не сумеют сказать и слова против, и Генрих займет престол по праву: пусть формально в роли регента, пока мальчик не повзрослеет, но может случиться разное…
***
Ну бред же! Бред! Сущая ерунда, бессмыслица! Ну и привидится же! Какой заговор, какой переворот, какое регентство? Карл, слава Создателю, здоров, бодр и в своем уме; Карл-младший, малыш, тоже в полном порядке; а сам Генрих-то приехал в Талиг по частному делу, как частное лицо — на обычном поезде, в вагоне первого класса, а вовсе не в каком-нибудь пломбированном, дипломатическом. И уж точно он не собирается заниматься политикой — нет, спасибо, политики и переворотов ему хватило до конца жизни!
Не иначе как Генрих задремал, вот ему и приснилось — не иначе как комната навеяла видения о прошлом: дворец столько раз перестраивался, комнаты меняли назначение и убранство, покои переезжали из крыла в крыло, залы делились перегородками на кабинеты размером поменьше, стены сносились — в общем, Генрих бы не удивился, если бы Камерная гостиная, где они с Маргаритой сидели сейчас, ожидая, пока Карл освободится, раньше как раз была тем самым коридором, где еще в прошлом Круге заговорщики создавали свой неудачный план захвата власти. Генрих покосился на супругу: она сидела, поджав губы, сложив руки на груди, и смотрела прямо перед собой. Яркий свет люстры, преломляясь в сотне хрустальных подвесок, очерчивал ее точеный профиль, делая лицо более взрослым, суровым, усталым. Дворец почти весь уже освещался электричеством, лишь кое-где, в дальних покоях, сохранялись газовые лампы: неверное пламя факелов, тусклые огоньки свечей, жар и духота от канделябров, сумрак по углам, копоть на стенах — все давно ушло в прошлое.
Генрих, наверное, дурно учился, оттого и знал так мало о прошлом, не любил историю и не желал в ней разбираться — огорчал только менторов, которые вечно ставили ему братьев в пример: а вот его высочество кронпринц Карл, а как же их высочества Октавий и Георг… Может, не очень-то старался из-за природной лени, а может, оттого, что знал: все равно не будет служить Талигу, нечего себя утруждать — его, самого младшего, толком и не готовили ни к престолу, ни к военной, ни к гражданской стезе: он был с детства помолвлен с каданской принцессой, и уже в те далекие годы ходили разговоры, что король Каданы собирается объявить старшую дочь — наследницей. Так или иначе, история ему не давалась, и он никак не мог взять в толк, почему же тогда — четыреста лет назад (запомнил только потому, что и там были братья Карл и Генрих: и вытащил же отец из закромов его имя, давно ведь не давали в семье!) — так вышло, что принц-консорт Каданы оказался ставленником Гайифы, а устроить переворот и захватить власть решил в Талиге. Как он вообще очутился в тот год в Олларии? Что же, мало дел было рядом с женой?
— Ну что там? — недовольно спросила его собственная жена. — Что ты суетишься, Генри? Нет, я никак не могу поверить, что Карл заставляет нас ждать! И мы сидим в этой его приемной, буквально под дверью, как просители, как какие-то бедные родственники!
— Это не приемная, а гостиная, — сказал Генрих. — Камерная гостиная: для родных, близких друзей — здесь не бывает просителей со стороны. Карл здесь встречается с семьей — естественно, не с теми, кто живет во дворце: ну вот, например, приезжает Октавий с женой и детьми, и они точно так же коротают тут время. Ну, он же король: конечно, он занят.
— Я тоже королева! — отрезала Маргарита. — Нас положено принимать в тронном зале!
— Больше не королева. Ты же сама подписала отречение, помнишь? Мы частные лица: господин и госпожа Генрих и Маргарита Каданские.
— Гражданин и гражданка! — Маргарита вздернула подбородок и отвернулась, а Генрих, вздохнув, потянулся за бокалом: чтобы скрасить ожидание, им принесли и закусок — малюсенькие бутерброды на шпажках, какие стали теперь модны в свете; и паштет в корзиночках из теста, и ассорти сыров, которыми так гордилась провинция Эпинэ, — и вина, и шаддийник на двоих, и сластей; и предложили, на самом деле, сначала отдохнуть с дороги — уже подготовили для них покои, — а встретиться с Карлом завтра: увидеться сначала за семейным завтраком, потом поговорить основательно уже днем, в часы отдыха — найти в плотном расписании короля лазейку оказалось непросто. Но Маргарита потребовала аудиенции немедленно, и вот они ждали, когда Карл закончит совещаться с министрами, или принимать поставщиков двора, или обсуждать очередные реформы. Нет, конечно, сейчас король уже не управлял страной сам: давно миновали времена абсолютной власти — но Карл все равно старался, как он говорил, участвовать в жизни государства. Сколько Генрих себя помнил, брат всегда был таким: деловитым, серьезным, строгим; высокий, подтянутый, он вечно куда-то спешил, читал, писал, сочинял речи, изучал документы, перелистывая бумаги одна за другой, внимательно проглядывая, ставил на каждой размашистую подпись, на ходу жал людям руки, хлопал кого-то по плечу, выслушивал, советовал, приказывал, давал обещания — в общем, руководил. Генрих же в юные годы то валялся на диване с книжкой — томиком стихов или бульварным романчиком, — то играл в крикет, то шатался по кабакам, то, увлекшись оперной дивой, просиживал вечера в театре, дежурил у ее гримерки, бросал к ее ногам охапки цветов; то, получив отказ, утешался в кабаре, то уезжал кутить в Алат, проигрывал в казино половину месячного содержания; то, получив от отца нагоняй, становился на время смирен, посещал светские салоны, слушал завывания модных поэтов, то прятался от общества в Тарнике, скакал по лесам, охотился в одиночестве; то завивал по-особенному кудри, изобретал вместе с личным портным новый покрой сюртука и оказывался вдруг законодателем мод — а потом наконец женился и уехал в Кадану.
Чем обыкновенно занят принц-консорт? Тем же, чем в обычных странах, где правит король-мужчина, занимается королева: нужно сидеть на всевозможных приемах и советах рядом с супругом (супругой), а в остальное время — вежливо улыбаться, оказывать протекцию просителям, поддерживать общественные начинания, поощрять добрые дела, а в первую очередь, конечно, — обеспечить короне наследников. С последним Генрих, увы, так и не справился, а вот другие обязанности выполнял добросовестно: общественные-то дела, злосчастная эта благотворительность-то, и довели их всех до беды. А может, и не был Генрих так уж виноват — может, просто случилось злополучное совпадение, неудачно сложились обстоятельства.
Началось с того, что Генрих — как он корил себя потом за это решение, сколько раз переигрывал потом в мыслях: сказал иначе пару фраз, обратил внимание на другую деталь, и вот судьба уже вильнула в сторону, и вот ошибок удалось избежать, — итак, началось с того, что Генрих озаботился положением беднейших подданных ее величества Маргариты: нет, не попрошаек, не бродяг, а тех, кто зарабатывал на жизнь честным трудом. Его идеи охотно поддержал Союз промышленников Каданы — о, эту формулировку: «охотно поддержал» — позже увековечили в манифесте, но Генрих-то знал, как долго ему пришлось убеждать фабрикантов раскошелиться: посудите сами, господа, ведь сытый, здоровый, счастливый, отдохнувший рабочий принесет и вам, и стране куда больше пользы, чем нищий, полуголодный, полумертвый от холода и усталости; если получилось во Флавионе, почему бы не попробовать и у нас? И действительно, явились больницы при фабриках, и школы, и клубы, и синематографы, и заводские и сельские библиотеки, и кредитные кассы с низким процентом — и все действительно до поры до времени шло прекрасно — и Генрих был очень горд собой, — пока на очередных выборах в парламент большинство вдруг не досталось рабочей партии, взявшейся как из ниоткуда. Она стремительно, буквально за год, набрала силу и сумела привлечь к себе умы: промышленники рвали и метали, а Генрих — не без оснований — подозревал, что больша́я часть денег из их карманов, выделенных на школы и больницы, как раз и осела в партийной кассе у «мечтателей» — так мгновенно прозвали новую партию за их завиральные идеи о счастливом, свободном будущем. Вскоре, правда, ему стало не до того: сначала в парламенте обсуждались разнообразные умозрительные проекты законов, которые сводили роль монарха почти до нуля, потом новый канцлер на каждом заседании начал заводить речь о том, что королевская власть в Кадане вовсе не нужна — устарела, пережиток прошлого, атавизм, — и это расстраивало и смущало Маргариту и беспокоило Генриха, но они все надеялись, что обойдется, пока однажды вечером к ним в покои, практически в супружескую спальню, не вошел (не постучавшись!) отряд гвардейцев, вооруженных не по форме — винтовками со штыками, а за ними канцлер и три министра из его кабинета.
Нет, с ними неплохо обращались: дворец вынудили оставить, но поселили во флигеле особняка неподалеку; сторожили ненавязчиво («нет, вы не под арестом, конечно — это для вашей же безопасности»), не врывались больше в комнаты по ночам. Когда же Маргарита подписала отречение, то позволили им собрать вещи, деньги, украшения, даже взять с собой горничную и отконвоировали на вокзал, к поезду, в котором для них, оказывается, уже был выкуплен целый вагон первого класса: поезд шел из Хёгреде в Олларию по новому пути через Надор, так удачно открытому несколько месяцев назад.
Может, и странный сон-то ему навеяла вовсе не комната — нет, призраки в Ружском дворце не водятся, что бы ни говорили легенды, — а так просто преломились его воспоминания о неурядицах последних недель: заговор, переворот, гвардейцы — все к одному.
— Знаешь, все-таки, наверное, не просто господин и госпожа: принц Генрих Оллар и принцесса Маргарита, — заметил Генрих, придвигая жене бокал и наливая вино во второй. — Мой-то титул никуда не делся... Марго, ну что ты, право: все уладится, гляди — мы ведь сумели спастись, и средств у нас достаточно: есть ведь и мои доходы, не будем же мы проматывать твои драгоценности.
— Из милости жить приживалами у твоего братца! Что за доходы — от земель, которые принадлежат не лично тебе, а титулу, — или вообще содержание из казны? От широты душевной выделят нам именьице или квартирку? Нет уж, спасибо!
— Ну что ты… Не обязательно оставаться в Талиге, — Генрих огляделся: отвлечь расстроенную жену книгой, газетой — в гостиной была своя маленькая библиотека, пара шкафов с поэзией, классическими романами, для искушенных умов — философскими трудами древних; в углу на этажерке стопкой были сложены дамские журналы, а недавно завели и радио, и сейчас оно тихонько наигрывало алатский мотив. — Поедем, например, в тот же Алат, — он повертел рычажок, чтобы сделать музыку громче. — Помнишь, как в наше свадебное путешествие? Поселимся там… говорят, туда теперь перебирается вся богема, не заскучаем: видела, кстати, на вокзале афиши — даже Манон Арли вроде бы переходит в алатский театр?
— Опять твои певички! — взорвалась Маргарита. — Генри, еще одно слово — попробуй только посмотреть в ее сторону! — клянусь, я просто с тобой разведусь, теперь-то уж можно!
Генрих, опомнившись, что сказал лишнего, начал было изобретать извинения (неприятно, что снова скандал — но зато хорошо ведь, что супруга отмерла, стряхнула оцепенение: а значит, приходит в себя), но тут дверь отворилась, и со словами: «Генрих, не шуми!» — в гостиную вошел король Карл — широким шагом, улыбаясь по-дружески открыто, — и Генрих, проглотив отповедь (шумел-то не он, даже слегка обидно: как будто он опять нашкодивший мальчишка) — наконец-то почувствовал себя дома.
Вне линий. Эпилог. Манон Арли
читать дальшеЗатихли последние аккорды — оркестр продолжал потихоньку играть, когда номер уже закончился, — отгрохотали аплодисменты, опустились, всколыхнувшись волной, тяжелые складки занавеса (отсекая уже раскрытую постель от сумрачной, пропитанной ароматами духов, роскошно обставленной комнаты, упал бархатный балдахин), рассыпался по авансцене брошенный кем-то запоздалый букет, и Манон наконец-то сумела — откланявшись, выслушав овации, громогласные «Браво!» и вопли восторга, послав в зал сотню воздушных поцелуев, пообещав непременно вернуться назавтра, а может быть, даже выступить на бис в конце вечера, приняв неисчислимое количество живых цветов в корзинах, перевитых лентами, с записочками и визитными карточками, и фруктов, и коробок конфет, — сумела удалиться за кулисы и скрыться в своей гримерке. Здесь, вдали от шума сцены, она избавилась от сценического наряда — длинные цветастые юбки в бесконечных оборках, расшитый блестками и золотом корсаж, завитой, украшенный перьями шиньон, три ряда жемчужных бус. Манон, переехав в Алат по приглашению Балинта Мекчеи, приготовила пять новых номеров, из них три — в народном стиле: на алатскую музыку, с элементами деревенского танца. Устроившись перед зеркалом, она старательно смыла грим (сидя за туалетным столиком в легкой, откровенной, спадающей с одного плеча, почти непристойной сорочке, запустила палец в баночку с румянами), а потом переоделась в простое платье по моде: ничего лишнего, узкая юбка, лаконичный крой, невыразительно-кремовый цвет. Гримерка эта, конечно, принадлежала ей одной: тут хранились ее наряды, сюда ей приносили цветы, а за дверью непременно дежурили бы воздыхатели, если бы Балинт не поставил у черного хода сурового и неподкупного швейцара, который не пускал к актрисам тех, кого они не желали видеть. Манон без особой нежности вспоминала те дни, когда вынуждена была делить гримерку с десятком таких же, как она, молоденьких танцовщиц столичного кабаре, и места вечно не хватало, и они вечно толкались и ссорились, а увивавшиеся за ними юнцы то и дело норовили прорваться внутрь, с шумом, со смехом рухнуть в единственное кресло, приобнять девицу за талию, усадить себе на колени (приобнимая, потихоньку опускал вниз расшнурованный вырез сорочки, оголяя плечо, нашептывая на ухо старомодные комплименты… да что это, да откуда? Ведь не было такого!). Потом ее заметили, она перешла в театр, появилась и своя гримерка, и горничная, и поклонники остепенились; и вот, когда Балинт предложил ей место у себя в Алате, Манон еще поначалу раздумывала, советовалась с антрепренером, перебирала варианты, сама просчитывала, не прогадает ли — наконец согласилась и оказалась права: условия здесь были куда лучше, чем в Олларии, а заведение Балинта, даром что на деле было форменным варьете — хоть и называлось театром, — гремело на весь Алат.
Обогнув сцену сзади и пройдя, неслышно ступая, по скрытому от посетителей коридору, Манон оказалась у дверей в зал: на сцене наигрывал веселенькую мелодию, развлекая публику между танцевальными и песенными номерами, йернийский квартет; зрители потягивали вино и, ожидая следующего выступления, разговаривали. Манон еще в Олларии научилась слушать и слышать: ходить между столиками, от кучки к кучке, неузнанной — без блесток, перьев, пены оборок, без кричащего макияжа она превращалась в обычную, мало чем примечательную посетительницу театра. Публика здесь была разношерстной, и разговоры велись любопытные: в Алат сейчас приезжали не только светские бездельники, любители курортной жизни, но и всевозможные военные — отставные и в отпусках, — и политики, и финансисты, и высшая знать. У самой сцены, за столиком в тени, Манон заметила принца Генриха — тот был, как всегда, один; у ног его стояла огромная корзина чайных роз — вторую такую же он преподнес ей в начале выступления. Вот этому не стоило попадаться на глаза: взявшись осаждать ее пару недель назад, тот успел изучить до мельчайших деталей ее манеры, походку, черты лица, так что сейчас легко бы разгадал ее маскарад. Балинт же не только не возражал — если актрисе хочется поиграть в инкогнито, вызнать новости, собрать сплетни, то зачем же ей запрещать, — но, по сути, сам ее направлял: своей рукой вписал отдельный пункт об этом на последнюю — тайную — страницу ее контракта.
— В Гайифе? Да что в Гайифе? — говорил двум дамам военный в песочного цвета форме, без погон, судя по акценту — коренной алатец. — Нет, ну слушайте, колонии им уже не вернуть: все, баста! Ну как же, знаю: своими глазами видел, сам там был!
— А разве у Алата не нейтралитет? — спросила одна из его спутниц — дама в красном боа, которое в полумраке зала казалось багровым, а на свету было бы, наверное, ярко-алым. — Никогда не думала, что вам можно с кем-то воевать.
— Страна не воюет, — с хохотком ответил алатец. — Но никто не запрещает, например, записаться в иностранный легион. Ну и специалисты высокого класса, сударыни, всегда нужны — никогда не будут лишними. Нет, вы же не думаете, что я — ха-ха — сам ползал там по болотам, копался в песке, карабкался по горам? Ну, нет, конечно: в штабе, при штабе. Я же не какой-нибудь вам Луис Алва, мне это не нужно. Работаю, — он постучал себя пальцем по макушке, — головой. А я, кстати, уже рассказывал, как мы подписывали мир? Ну, тот договор, в котором Гайифа отказалась от притязаний на колонии и даровала, так сказать, им свободу? Неужели нет? О, это та еще история! — он подкрутил ус и, усевшись поудобнее, принялся рассказывать с таким видом, как будто сам и выдумал, и заключил этот мир: — Итак, дело происходило в городке — нет, скорее даже в деревне — буквально посреди степей: сущее, скажу вам, захолустье — и выбрали его только потому, что он находился на полпути между гайифской столицей на побережье и штабом повстанцев в горах. Думаю, правда, теперь-то столицу новой республики устроят на старом месте: что там, в этих горах — неудобно. Итак, прибыли мы на автомобилях, конечно. Представьте себе картину: жара, солнце палит, пыль, грязь, на краю дороги женщины варят еду — суп или кашу, знаете: мешанину из зерна с фруктами, — в огромных котлах; тут же разливают по тарелкам; другие ходят мимо, носят на голове тазы, кувшины, корзины, не обращают на нас никакого внимания; тут же играют дети — подбегают, тянут за рукав, вопят: «Сударь, сударь, велы, велы!» — выпрашивают денег; и посреди этого великолепия стоит особнячок — как называют, в колониальном стиле: колонны, портик, фронтон, выкрашен в розовый, весь чистый, опрятный, уютный; у дверей двое с карабинами. Заходим внутрь — все выскоблено, вылизано до белизны: и неудивительно, там ведь нанять женщину для услуг — уборки, стирки — на месяц стоит не больше, чем выпить чашечку шадди; а если добавить к этому кухарку, то цена доберется примерно до бокала игристого, — военный покачал в руке свой бокал. — Так о чем я? Да, заходим, там уже сидят по двум сторонам стола: наши — то есть повстанческие — генералы: в полевой форме, при оружии, чуть ли не с револьверами в руках; и гайифцы — разряженные в пух и прах, только что не во фраках. А дальше… ну а дальше, мои дорогие, совсем неинтересно: подписали мир, и вот я вернулся к вам — что мне там еще делать? А вот Алву — того упросили остаться: похоже, сами управлять страной господа генералы совсем не умеют — без него не справятся; да и восстанавливать страну придется почти из руин…
— Так что же, герцог Алва не приедет даже на свадьбу сына? — ахнула вторая дама, в желтой накидке.
— Ну, вот этого я не знаю, — протянул военный, и разговор свернул на общих знакомых и родных.
— …представляете, женится — определенно уже женится, точно, даже дата известна, — говорили тем временем за соседним столиком — там, где расположилась компания кумушек средних лет: Манон приятно было знать, что и таким добропорядочным дамам не чужды ее выступления (эта женщина, Манон Арли, распутница, еретичка, позор для столицы… да откуда снова, чьи же мысли она слышит?). — И на ком! Не на девице: даже не на вдове — на разведенной! Какой скандал, какой удар по репутации! Что они там вообще себе воображают в этой своей Кэналлоа? Наследник герцога! Практически принц! Просто кошмар… дикари…
— Ах, моя милая, сейчас, в наше время, это уже ничего не значит, — рассмеялась вторая дама. — В правящих семьях разводы, так посмотреть, скоро вообще станут в порядке вещей. Вон, далеко ходить не надо, — она ткнула большим пальцем в сторону сцены, и ее подружки в унисон закивали, а одна, сидевшая к сцене ближе всех, спрятала улыбку в чашечке с тизаном. — Ее величество уже публично объявила о разводе — а его высочеству хоть бы что: и является сюда, как на службу, каждый вечер, и заказывает цветы корзинами, то розы, то пионы, то недавно скупил пол-оранжереи орхидей…
— Ее величество сейчас в изгнании, — поправила третья. — Едва ли вернется на трон — а маркиз Алвасете когда-то ведь станет соберано Кэналлоа.
— Ну, знаете: сегодня в изгнании — а завтра подданные одумались и призвали ее назад… — вставила первая.
— Ах, я совершенно, совершенно ничего не понимаю в политике! — замахала руками вторая. — Посмотрите лучше, мои дорогие, как стойко держится милая Манон: ни слова, ни жеста, ни единого слуха — достойнейшая женщина, исключительной порядочности; и чудесный, чудесный талант!..
Спеша скрыться в тени, Манон отступила назад. За столиком чуть поодаль сидела богемная компания, которая была так увлечена беседой и друг другом, что, казалось, совсем не обращала внимания на представление: поэты, художники, драматические актеры точно так же являлись в варьете Балинта, чтобы поперемывать косточки знакомым и незнакомым, но устраивались всегда в конце зала и, особенно не глядя на сцену, весь вечер в голос болтали.
— Не понимаю, что в этом такого, — говорила томным голосом бледная девица с густо подведенными глазами, поднося к губам мундштук. — Почему не пожить втроем? Видно ведь: люди предназначены друг другу судьбой — оба любят одну, она сама любит обоих, да и они оба между собой… Узы брака, освященные церковью, для свободных умов давно ничего не значат…
— Это для нас с вами ничего не значат, — усмехнулся высокий, худощавый молодой человек в пальто и несвежем шарфе, дважды обмотанном вокруг шеи — тот был таким длинным, что его концы спускались до пола. — Мы, люди искусства, понимаем, что такое высшая любовь — а те, кого называют знатью, до сих пор скованы условностями света.
— Пусть так… Но все же: для чего уезжать так далеко, что это за бегство на фронт, за море, на другой континент — как будто форма изощренного самоубийства?
— Да я ведь уже объяснял! — стукнул кулаками о стол третий спутник — коренастый мужчина, тоже в пальто, но добротно сшитом: по виду — литературный или театральный критик. — Дело вовсе не в несчастной любви, все это ваши романтические бредни! Бирюзовые Земли заполыхали вслед за Багряными — колонии одна за другой требуют свободы, а Новая Акона уже объявила себя республикой! Положение Талига отчаянное — с одной стороны наступает Дриксен, с другой Гайифа, а теперь добавились еще и заморские территории. Само собой, туда перебрасывают опытных военных: вот так, а не «ах, бедный Арно, трагический герой современности», — передразнил он.
(«Арно, зовите меня просто Арно, дорогая Манон, к чему эти церемонии». — «Алонсо, просто Алонсо, обойдемся без титулов!» — и опять: почему? Эти двое, два главных героя сегодняшних светских сплетен, никогда не были ей представлены — если и посещали ее выступления, то только как простые зрители).
— …и будет воспитывать ее ребенка! — перекрыло общий гул восклицание. В ответ рассмеялись:
— По Каракису?
— Нет, нет, по-человечески… — остаток фразы потонул в шуме аплодисментов: квартет закончил играть, и его провожали со сцены — не так бурно, как Манон, но вполне доброжелательно.
— С Дриксен заключили мир, невыгодный для обеих сторон, — раздавалось из-за столика по соседству с богемным, где собрался еще один политический кружок: там, с головой уйдя в спор, тоже не слушали музыкантов, пропустили и окончание прошлого номера, и начало следующего — не сбил серьезного настроя даже громогласный возглас конферансье: «Спешите видеть! Впервые в нашем театре — неподражаемый, уникальный ансамбль народной музыки — из Кагеты! Встречайте!» Говорил то ли военный — похоже, отставной, определенно из Талига, — то ли штатский — политик или бюрократ: ронял слова отрывисто, скучным, казенным голосом, как будто читал доклад: — На гайифском фронте изменений нет. Точнее, есть в худшую сторону: ожидали, что, потерпев неудачу в Золотых Берегах, Гайифа отступится и займется внутренними делами, но просчитались — они бросили все силы на границу с Талигом, так что эта война наверняка затянется еще на несколько лет. Если, конечно, неучтенный фактор в виде каданских сил не переломит ситуацию…
Пятеро кагетцев, одетых в нарочито вычурные костюмы, настроили инструменты, и полилась бодрая плясовая музыка — Манон пришло на ум, что им не хватает танцовщиков — танцовщиц; и перед глазами сами собой возникли образы движений: здесь поворот, изогнуться (изящно склонившись, выгнув спину, поставив одну ногу на пуфик, медленно снимает шелковый чулок…), поклониться, прыжок, антраша: не обсудить ли с Балинтом, не предложить ли дополнить номер?
— Бедняги, — сочувственно сказала еще одна дама, указывая веером на сцену. — Пришлось ведь, наверное, бежать: кошмар, кто бы мог подумать, что в Кагете разгорится такой пожар.
— А все Кадана, — поддакнула вторая. — В газетах писали: пламя первым наверняка перекинется в Гаунау, но, вот странно, получилось, что Кагета приняла удар, а о Гаунау… не слышали? Я вот не слышала, — она развела руками.
— Дикие нравы, горячая кровь, — снисходительно объяснил их спутник. — Они там резали друг дружку столетиями: то кланы этих, как их, казаронов что-нибудь не поделят, то чей-то прадед убил чьего-то еще прапрадеда — и пожалуйста, вековая вражда, кровная месть. Рабочее движение? Ха, не смешите меня!
— Неудивительно, что Надор решил отмежеваться от Каданы и вернуться в Талиг, кому приятно такое соседство…
— …о, кстати, а тот надорец, — уловив слово, подхватили мысль за столиком через два от этого, — вы его уже не застали? Как жаль! Очень примечательная личность! Мы все здесь ему так благодарны: этот его проект, эти его железнодорожные тоннели — поглядите, как расцвел теперь Алат, когда из Талига появился к нам прямой быстрый путь. А сам — милейший, милейший человек: по всему видно, порядочный, примерный семьянин, и серьезный — иногда до забавности. Представляете, ему ведь предложили контракт в Багряных Землях — в Золотых Берегах, — так он все выяснял: не военные ли дела, не нарушит ли он принципов — мол, в Надоре нейтралитет, он не имеет права… А власти Золотых Берегов — Свободных Берегов, как они себя называют, — говорят, в безнадежном положении: все разрушено, поезда почти не ходят, горы трясет, то обвал, то оползень. Уж не знаю, сколько они ему посулили, но он в конце концов согласился. А еще… постойте, да это ведь Манон! Манон Арли! Сударыня, какая честь! Выпейте с нами — красного, белого, игристого?
Манон, натянув самую обворожительную из улыбок, начала было прикидывать, как же ей улизнуть — сказать ли, что они обознались, приняли ее за актрису, и ей очень, конечно, лестно, но увы, нет; или признаться, что да, она, но сослаться на срочные дела; или… — но тут ее спас Балинт. Вынырнув из полумрака — следил за ней или случайно оказался рядом? — он крепко ухватил ее под локоть и, отсалютовав зрителям бокалом, заявил:
— Госпожа Арли пока никак не может к вам присоединиться, друзья: у нее выступление. Ступайте, моя милая, переодевайтесь: следующий выход — ваш. Господа, минуточку внимания, — он возвысил голос так, чтобы его было слышно повсюду в зале. — Всего через четверть часа на бис для вас станцует непревзойденная Манон Арли!
Эпилог 2. Ринальди и бездна
читать дальше— Ну что же, опять неудача? — бездна заколыхалась, расползаясь неровным пятном, выбрасывая и втягивая чернильные щупальца, переливаясь сотнями оттенков темноты. — Опять ничего не получилось? Не пора ли признать, что бороться — бессмысленно?
— Это еще почему? — невозмутимым тоном спросил Ринальди. — Не все, конечно, гладко, но люди есть люди: жизнь течет своим чередом.
— Убивают друг друга, отбирают игрушки, никак не поделят бусину; пламя все ярче, очаги вспыхивают все чаще, гаснет один — загораются два; буйны, беспокойны, жестоки, глупы, — перечислила бездна. — И ты потерял еще одного Ракана.
— Потерял? — нахмурился Ринальди. — Во-первых, их и так было минимум два — а во-вторых, кого это я потерял?
— Ах, ты еще не видел… — бездна рассмеялась: ее хохот ощущался мелкой дрожью, пробежавшей по жилам. — Упустил… Посмотрим? — предложила она.
— Посмотрим.
Луис Алва, распластавшись на животе, лежал на краю обрыва и, вытянув обе руки перед собой, сосредоточенно, виток за витком, вытягивал из-под груды камней уложенные здесь прежде провода: отсоединив их, можно было добраться и до спрятанного в расселине заряда. Стоило войне закончиться, как горы, словно и они ощутили обретенную свободу, принялись протестовать: за последние годы их столько раз взрывали, столько поездов скинули в пропасть, разрушили и искурочили столько хорн железнодорожного полотна, проложенного поверх скал, крепко пришитого к ним, что они теперь перестали держаться прочно: порода плыла, земля дрожала, камни скатывались и осыпались вниз. Свободные Берега догадались нанять инженера, который разбирался в горном деле лучше других и сумел бы, пожалуй, усмирить скалы, но, пока он не приехал — вызвали из Надора, не меньше месяца уйдет на сборы, дорогу до порта, долгий переход морем, — было решено, что Луис со своими людьми пройдется по всем местам, где закладывал взрывчатку, и уберет хотя бы ее.
Подземный толчок заставил Луиса выпустить провода и вцепиться в плоский камень — почти ровную плиту — под собой. Он хотел скомандовать отступление: стоило осторожно, без лишних движений, не поднимая головы, не вставая на ноги, задом отползти от края и добраться до площадки, где был установлен лагерь — судя по всему, грозило начаться землетрясение. Но он не успел: справа раздался отчаянный крик, и уступ, на котором сидели двое его помощников, откололся и полетел вниз, увлекая их за собой. Луис вскочил, размотал веревку, висевшую на поясе, огляделся: бросить им — уже поздно; зацепить за камень, обвязаться, спуститься самому — вдруг еще живы, вдруг не упали на дно, застряли на полдороге, еще можно спасти… Скалу снова тряхнуло, сверху посыпались камни, плита под ногами накренилась, ноги заскользили; Луис попытался схватиться за скалу, но не удержался…
— А твои Скалы опять не спасли твоего Ракана, — саркастически заметила бездна, когда видение погасло.
Пароход, который вез Льюиса Окделла, тем временем еще только подходил к главному порту Свободных Берегов: теперь путь мимо Гайифы был заказан, так что континент приходилось огибать с другой стороны — по южному маршруту, вокруг мыса Фрэдена. Стоя на палубе, Льюис смотрел, как вырастают перед ним на горизонте горы, и чувствовал смутное беспокойство и их неясную дрожь.
— Что значит «опять»? — спросил Ринальди. — И при чем здесь вообще Скалы?
— У тебя ведь на каждый Излом с ними выходит какая-то неприятная история: то убьет, то попытается убить, то сам умрет… Разве твои приятели тебе не рассказали — конечно, пока были живы, — смех бездны снова продрал Ринальди до костей, — что Скалы должны быть щитом?
— Это совершенно не относится к делу! Во-первых, у нас пока не Излом, во-вторых, сейчас другие обстоятельства. Ракан не исчез из мира, Скалы с ним не в ссоре…
— Ну, до Излома, может, вы и не доживете: а если и доживете, то пожалеете об этом! Зачем дожидаться, пока вас перемелет Излом? Он ведь точно станет для вас последним! Да вы и сами справитесь: в вас неистребима тяга к разрушению — вы только и делаете, что мучаете друг друга и сами себя. Посмотри, чего ты добился, возвращая эти души из прошлого? Ничего! Не проще ли смириться, сделать всего один маленький шаг — ко мне, в мои объятия? Принять меня, стать со мной одним целым?
— Разрушение… — пробормотал Ринальди словно про себя. — Не только ведь — разрушение. Кто-то ведь и созидает. Вот женщина: чем была знаменита? Красотой, сильной волей, ярким характером, не более того: чего стоило ее самодурство! А теперь — трудится не покладая рук, спасает жизни… Или мужчина: раньше — запутался в интригах, перехитрил сам себя, глупо погиб. Теперь — занял себя полезным делом, старался помочь другим, даже помог…
— Так помог, что сделал только хуже, испугался, сдался и теперь прожигает жизнь впустую! Одна личность ведь ничего не значит: это капля в море, песчинка в пустыне. А люди в целом — люди никогда не меняются: они порочны по натуре. Все твои подопечные так или иначе — не смогут противостоять толпе: или пойдут за ней, или будут ею растоптаны. Толпа же легко доведет вашу бусину до гибели.
— Созидание, — повторил Ринальди. — Ты мне сама подсказала выход! Теперь я лучше представляю, что делать: до Излома еще больше ста лет, и мы обязательно справимся.
***
____________________________________
Примечания
читать дальшеКаноничные герои эпохи Двадцатилетней войны (конец 200-х. гг. К.С.), так или иначе участвующие в этом фике:
- Алонсо Алва — политик, полководец, герой Двадцатилетней и других кампаний;
- Луис Алва по прозвищу «Белый ворон» — политик, полководец, судя по датам жизни — отец Алонсо (но это нигде прямо не подтверждается), погиб на охоте в Багряных Землях в возрасте 73 лет;
- Арно Савиньяк — военный, генерал, погибший в сражении при Каделе;
- Морис Савиньяк — отец Арно, который женился на его вдове, чтобы не раскрывать публике подробности тайного брака, но легализовать ребенка Арно;
- Раймонда Савиньяк-Алва (урожд. Карлион, Сакаци) — красавица, жена сначала Арно, потом Мориса, потом Алонсо;
- Вильям Карлион — старший брат Раймонды по отцу (упомянут только в Приложениях);
- Алиенора Карлион — старшая сестра Раймонды по отцу (упомянута только в Приложениях);
- Рене Эпинэ — военный, маршал;
- Алонсо Дьегаррон — друг и соратник Алонсо (упомянут только в «Ветре Каделы»);
- Кракл — неудачливый генерал, участник битвы при Каделе, допустивший тактическую ошибку;
- Поль Пеллот — маршал Талига, предатель, попытавшийся устроить мятеж и перейти на сторону врага;
- Каракис — гайифский стратег, командующий в битве при Каделе (упомянут в «Ветре Каделы» и в переиздании, а в первом издании канона гайифскими войсками командовал Леман Теркасс);
- Кавва — дриксенский фельдмаршал, который был разбит Алонсо Алвой и ушел в монастырь;
- Льюис Окделл — военный, генерал, наряду с кансилльером Джеральдом упоминается как один из благонадежных Окделлов;
- Алексис — император Гайифы (упомянут только в Приложениях);
- Стивен Хейл — военный, капитан, участник битвы при Каделе, в предыдущем сражении был ранен алебардой (упомянут только в «Ветре Каделы»);
- Танкред Манрик — политик, экстерриор, занимался вопросом самостоятельности Алата (упомянут только в Приложениях);
- Карл (Второй) Оллар — король, во время правления которого Талиг выиграл Двадцатилетнюю;
- Генрих Оллар — его брат, принц-консорт Каданы, во время болезни брата попытался устроить в Талиге переворот и был казнен; имя жены Генриха, каданской королевы, не приводится;
- Балинт Мекчеи — первый из алатских герцогов, военный, политик, борец за независимость Алата, союзник Талига, друг Алонсо;
- Манон Арли — куртизанка, «дарившая свою благосклонность одновременно маршалу Алонсо Алве и его кузену королю Карлу Второму».
При изложении истории Кэртианы в Круге Ветра фик ориентируется на тексты команды с ЗФБ-2024, в первую очередь — на фик «Р.О. и Р.О.» и серию «Время лечит».
много авторского ОБВМПараллельно мне очень нравились (и нравятся!) сеттинг и эстетика "ДСП" от Норлин Илонвэ, и мне хотелось написать что-то похожее... условно подобное... по ОЭ. Чтобы револьверы, броневики, шляпки, короткие стрижки, ну и всевозможные комиссары в пыльных шлемах, конечно. И тут как раз подвернулись фрагменты из "Ветра Каделы" — канонной новинки, повести о Двадцатилетней войне (то есть о времени примерно за 120 лет до основного таймлайна канона). ВВК выкладывала их у себя на ЗФ и в Контакте (сейчас кстати, повесть вышла целиком - в переиздании последнего тома),
Вот оно! - подумала я.
И начала сочинять.
Надо было приписать героям Двадцатилетней амплуа, которые бы, во-первых, были типичны для эпохи (а эпоха мне была нужна условно Первой Мировой), а во-вторых, подтягивали бы их к Талигспасу... при этом надо было показать, что тогда, сто лет назад, с исправлением канонных бед все равно не получилось, даже если кто-то из героев и занялся более благими делами - но давление системы оказалось сильнее, войны, бедствия, жестокость, спасения не брезжит на горизонте — так что ждем еще сто лет и вот тогда-то делаем все правильно. Но герои все равно, кто может, по мере сил спасают людей или хотя бы оказываются лучше, чем были в своей изначальной реинкарнации в каноне.
Я написала этот фик довольно быстро и не особенно старалась выверять стиль и композицию, если честно... в Альбоме старалась куда больше, а тут нередко писала как пишется. Так вот, по композиции: должно было быть (и так и получилось) три отдельных линии, в каждой по три героя, в каждой по своему "любовному треугольнику" / трехстороннему конфликту: вышло, что в линии Раймонда - Алонсо - Арно обычный любовный треугольник, а в двух других линиях политические "треугольники": Надор между Каданой и Талигом — и Золотые / Свободные Берега между Гайифой и морисскими Багряными Землями.
В общем, это, конечно, оридж. Я изобретала и продумывала мир, сеттинг, историю и политику каждой страны, бэкграунд каждого героя фактически с нуля. Есть какие-то скудные данные из канона о той Двадцатилетней (если честно, "Ветер Каделы" в полном тексте особо ситуацию не прояснил), есть канонные подвязки из основного таймлайна, откуда можно было развить какие-то политические / политгеоргафические ветки (ну вот есть, например, адмирал Фрэден, упомянутый аж один раз за весь цикл, который оправился в экспедицию искать Золотые Берега... у меня нашел, теперь это колония Гайифы - на самом деле, про колониализм Гайифы я еще в Аманатах немножко писала... думаю, это все та же самамя колония, на юге Багряных Земель... пришлось чуть-чуть канонную географию из приложений подкрутить, иначе она не билась с климатической логикой). И есть Талигспас, куда нужно было все это привести... может, когда-то и напишу, как устроен парламент в Талиге в таймлайне нынешнего Талигспаса, те же партии, примерно то же соотношение блоков, только вот еще "зеленые" появились.
И я понимала, что этот почти-оридж будут открывать, если вообще откроют, с мыслью "кто все эти люди", и он принесет команде очень-очень мало плюсиков, хоть и будет единственным макси. Так и вышло, плюсиков было маловато, хотя я ожидала, что их будет еще меньше. С одной стороны, я немного расстроилась. С другой, понимаю причину!
Отзывы в основном получила хорошие. Часто писали, что, мол, настоящая литература, не то чтобы фик... было лестно. А мой любимый отзыв с Холиварки был примерно такой: "Автор узнается однозначно... но Ричард, Ричард, где же Ричард?!" На самом деле, талигспасовский Ричард-то там как раз заложен. Льюис Окделл в своей главе вспоминает, что построил ж/д тоннель в районе Горика и давал этому тоннелю срок службы сто лет. Так вот, талигспасовская карьера Ричарда-то и началась с того, что в его тринадцать этот тоннель таки обрушился, и Ричард там спасал пострадавших. Льюис все правильно рассчитал, только тоннель не стали подновлять.
А еще многие писали, что видят в потенциале для Арно, Алонсо и Раймонды менаж-а-труа... ну... честно, почему нет. Не смогла в тексте убить Арно (думала, что он должен разочароваться и погибнуть, когда поедет в Бирюзовые Земли, но нет, нет), так что... все может быть. И да, свергнутая королева Маргарита (почему Маргарита? Потому что где Генрих, там и Маргарита) разведется с мужем и потом выйдет замуж - но не за Арно, а за того высокопоставленного алатского военного, который рассказывает про багряноземельские события в эпилоге).
В общем, очень полюбила героев, которых с таким удовольствием изобрела почти с нуля сама, и, на самом деле, люблю "Комиссаров", наверное, так же сильно, как и "Райсовет".
К фику есть совершенно офигенный клип от Катерины... сколько раз пересматриваю, столько раз рыдаю; плюс баннер - старая фотография от amamee (нейросеть) и Ms. Ada (фотошоп); плюс С. Кралов переделал стихи Окуджавы и собрал несколько флагов разных государств.
Думала, что для выкладки в дайри подберу эпиграф вообще для каждой главы, но нет.
Итак, встречайте!
Многочисленные литературные штампы эпохи Первой мировой и Гражданской, траншеи, револьверы, аэропланы, бронепоезда, тиф, газовые атаки, внутренние беспорядки, колониальные волнения, платья с заниженной талией, красотки кабаре и комиссары в пыльных шлемах! Герои ОЭ, упомянутые в каноне один или два раза, а то и вовсе только в приложениях, а то и вовсе лишь на лестнице, а то и вовсе оригинальные, целых два Алвы, а также непревзойденная Манон Арли!
На той Второй Двадцатилетней (Комиссары в пыльных шлемах)
Я все равно паду на той, на той далекой, на Гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной.
Б. Ш. Окуджава
Кто бы знал, что Двадцатилетняя война и даже
Алисино засилье покажутся золотым веком.
Ну, не золотым, серебряным...
канон
читать дальшеЛиния «Оллария — границы». Алонсо Алва
читать дальшеДриксенские войска стояли плотным строем. За сплошной пеленой дождя, погружавшей окрестности в зыбкую дымку, размывавшей цвета и очертания предметов, угадывались яркие камзолы конных и пехотинцев, развевающиеся плащи и знамена. Вверх тянулись древки алебард, щетинились дула мушкетов, чуть дальше, за спинами передних рядов, виднелись и полукружья арбалетов; по флангам разевали пасти пузатые бомбарды. Их мокрые бока тускло поблескивали — хотя солнце не выглядывало из-за туч, глаз то и дело ловил отблески неверного света: не только от орудий, но и от шлемов, лат и кирас, пряжек, застежек, шпор, упряжи. Здесь, в Марагоне, дожди будто шли не переставая, независимо от времени года: зимой чуть холоднее, смешанные со снегом; летом чуть реже, чуть слабее, но все равно ежедневно; а сейчас, осенью, воздух и вовсе словно состоял из одной воды, набивался в легкие и мешал дышать.
Армия была готова к атаке и стояла почти безмолвно, почти без движения. Алонсо оглянулся на свои полки: готовы и они — идеальный порядок, ровный строй, никакой пестроты, благородное чередование черного и белого; и тоже — молчание, не безмятежное, но напряженное, настороженное, готовое в любой момент обратиться в воинственный клич. Рядом — его личный отряд: кэналлийские всадники. Алонсо кивнул Дьегаррону — тезке, тоже Алонсо, близкому другу, — и слегка тронул поводья: вышколенный конь тут же откликнулся, уловил желание хозяина и неспешно двинулся вперед. Выехав на холм, с которого открывался чуть более удачный обзор — обе армии оказались немного внизу, и дриксенские войска теперь лежали перед ним как на ладони: растянутая линия авангарда, за ней прямоугольники конных отрядов, — Алонсо махнул рукой своим, спешился и жестом приказал подать мушкет. Взявшись за тяжелый ствол, уложенный на распорку, он повернул его в сторону дриксов и сделал первый выстрел; за ним другой, третий: бах… бах… бах…
***
Щелк… щелк… щелк…
Алонсо растерянно посмотрел на опустевший револьвер и, опомнившись, сунул его назад в кобуру. Ну и привидится же! Ведь из мушкета — если он правильно помнил историю военного дела — вообще нельзя было сделать больше одного выстрела подряд; а тут он, получается, увлекшись мороком, впустую потратил целых шесть: дриксов, конечно, по такой погоде видно не было, все сидели по траншеям, не высовываясь, как сидели и сами талигойцы. Мотнув головой и поморгав, чтобы окончательно стряхнуть наваждение, Алонсо запахнулся поплотнее в шинель и, прищурившись, попытался разглядеть движение на дриксенской стороне. Нет, никого — даже артиллерия — и та не работает, хотя в предыдущие дни успела потрудиться на славу: поле вокруг, и без того перепаханное линиями окопов, теперь было изрыто воронками от снарядов, и даже от давешнего холма ничего почти не осталось. Да и был ли тот холм?
Видения посещали Алонсо всегда не вовремя, всегда неудачно: то случайно и невзначай — он вдруг оказывался на поле боя, сидя за столиком в кафе; или, читая донесения, глядя на карту, разложенную на столе в штабе, переносился в Алвасете, на берег моря; то наоборот, как будто подгадывали: сражение — к сражению, бал — к приему с танцами; мистерию — к театру; совет — к заседанию штаба. Вот и сегодня: места словно те же самые, и тот же дождь, и та же вечная марагонская сырость, и зыбкая дымка, и серое безмолвие, и снова дриксы, и снова он командует отрядом. Предупреждали ли видения о будущем, показывали ли прошлое, Алонсо не знал — не знал и чье это прошлое: общее для Талига и Кэналлоа, сражения и быт прежних столетий; или именно его предков — может быть, знаменитых полководцев конца прошлого Круга, Рокэ или Алваро; или даже, шутка судьбы — жизнь его собственного тезки. Алонсо не говорил об этих видениях ни с отцом, ни с друзьями: наверное, открыл бы только жене, в тишине супружеской спальни, но женат пока не был — кто знает, может быть, и не будет. Сначала списывал на игру воображения, на свою впечатлительность: юнец начитался трудов по истории, представляет себя героем древности, кто из мальчишек в детстве так не играл; потом задумался, но не успел осмыслить как следует — а потом быстро стало не до того.
Алонсо откинулся затылком на земляную стенку траншеи и прикрыл глаза. Вдали послышался шум аэроплана — за последние месяцы он уже наловчился отличать звуки своих и дриксенских моторов: летят наши, не приближаются, вроде бы садятся — а значит, прибыла почта, или доставили очередные консервы, или привезли новое оборудование — радистам вот вечно нужны провода. Снабженцы знали свое дело, на них жаловаться не приходилось: служба генерала Кракла работала как часы. Алонсо, пожалуй, не нужно возвращаться в штаб, подождет здесь, письма его точно найдут: разведка сообщала, что дриксы готовили атаку и хотя сейчас затихли, но в любой момент могли зашевелиться, так что с утра на заседании штаба решили (Алонсо же и предложил), что его корпус будет весь день дежурить на самой первой линии, и вот уже почти полсуток они скучали в окопах, выжидая неизвестно чего.
— Полковник! — из мутной дождевой взвеси вынырнула фигура юного Дорака, и, будь нервы Алонсо не в порядке, он бы вздрогнул от неожиданности: ни черно-белых талигойских, ни синеватых дриксенских мундиров теперь не было, те и другие одевались в пятнисто-бурую форму цвета марагонской грязи (то же делали и гайифцы, и каданцы, и вообще все, только оттенки менялись: сероватый снег на севере, желтоватый песок в пустыне), и темные силуэты размывались на фоне перепаханной земли, растворялись в вечных дождливых сумерках. Дорак вообще-то служил связистом, но был еще так молод, что его постоянно гоняли по поручениям: разносить письма, доставлять сообщения.
— Полковник! — настойчиво повторил Дорак. — Для вас телеграмма: передали полчаса назад; и письмо. Приказ прежний: ждем до вечера, дриксы готовятся атаковать.
— Давайте сюда, — Алонсо протянул руку, и Дорак, вручив ему листочек с телеграммой и добротный конверт желтоватой бумаги, отдал честь и снова скрылся во мгле.
Телеграмма была от отца: «Удачи. Целую. Л. А.» — тот всякий раз, добравшись до телеграфа, улучив среди своих странствий, в череде приключений, десять свободных минут, старался отослать хотя бы пару слов — никогда о себе, никогда о секретных делах, всегда только: удачи, люблю, горжусь. Письмо прислал Арно: писал длинно и обстоятельно, но с прибаутками, в обыкновенной шутливой манере, рассказывал, как они там устроились, что за народ вокруг, с кем приходится работать, какие пейзажи, какая погода, красивы ли местные девицы (с девицами пока не познакомился), рассудительны или храбры местные вояки. Они стояли на гайифской границе, на другом краю страны: Талиг сейчас вел войну на два фронта — активнее сражались на дриксенском и пока вяло постреливали, собираясь с мыслями, на гайифском; намечался и третий — поглядев на багряноземельских братьев, захотели свободы и бирюзовоземельские колонии, и там уже вот-вот готовы были вспыхнуть пожары восстаний.
Алонсо прочитал и перечитал письмо от Арно и, аккуратно сложив, сунул за пазуху, во внутренний карман; заодно вынул портсигар, раскрыл, вытащил папиросу. С фотокарточки на створке глядели на него они трое: он сам, Арно и Раймонда — молодые, беззаботные, счастливые; кажется, возвращались тем летним вечером из театра — с выступления Манон? Нет, раньше, слава Манон гремит последние три года, а этой карточке уже лет пять: Алонсо тогда только познакомился с Раймондой, а Арно с ней уже был обручен, но они еще не обвенчались. Итак, возвращались тогда из театра — жара немного схлынула, в воздухе разливался аромат цветов, ярко горели фонари — заскочили в ателье и, как были, попросили их снять. Арно, получивший тогда повышение, нацепил новенькую форму; Алонсо считал, что ходить в театр положено в гражданском, и надел приличный костюм: тросточка, цилиндр, все по моде; Раймонда же была в легком платье, облегавшем ее тонкую фигурку, и шляпке с вуалью, которая шла ей невероятно. На второй фотокарточке, тайной, скрытой за листом папиросной бумаги на другой створке, Раймонда была одна: отведя в сторону руку с зажатым между пальцами длинным мундштуком, чуть повернув голову, чуть улыбаясь, она смотрела прямо в объектив; ее темные волосы, перехваченные лентой, убранные в прическу в гальтарском духе, лежали гладкими волнами. По задней стороне карточки наискосок тянулась надпись ее почерком, синими чернилами: «Другу — от друга», а в левом углу стоял штамп: фотомастерская П. Пелотти.
Эта фамилия — Пелотти — внушала Алонсо смутное, невнятное беспокойство. Может быть, оттого, что походила на имя того талигойца-предателя, которое упоминалось в исторических книгах в главах о Двадцатилетней: Алонсо в свое время, пролистывая прочие разделы, внимательно читал о подвигах знаменитого тезки. Вполне возможно даже, что потомки того предателя, не желая иметь с ним общего, скажем, подались в Фельп, поменяли фамилию на местный лад, потом кто-то занялся искусством, а уже нынешний Пелотти увлекся фотографией, и вот — прошлое забыто, о предателе не помнят: как будто вся семья, вся череда предков каждый раз воплощается в одном потомке; как будто, сменив имя, меняют и линию судьбы. Алонсо размышлял иногда, сколько в нем самом от того, древнего полководца; о том, как имя руководит человеческой жизнью; о том, мог ли он, отказавшись от военной карьеры, выбрать другой путь, стать кем-то еще — нет, не фотографом, конечно; но вот, выучившись в университете (он ведь, как и все его сверстники, исправно учился), сделался бы юристом, адвокатом; или имел бы дело только с политикой — ему ведь, в конце концов, положено. Или, как Дьегаррон, водил бы это его фанерное чудовище; или стал бы актером, или спортсменом, или… Но военная стезя для него была предопределена и именем, и поколениями предков — маршалов, генералов (знаменитый тезка в его годы вроде бы как раз получил маршальское звание, а сам Алонсо успел дослужиться лишь до полковника). Война была их стихией: отец, сбросив управление Кэналлоа на братьев и кузенов, только и делал, что сражался — вот и сейчас забрался на самый юг, в самое сердце Багряных Земель, в пустыню, и там, отстаивая интересы то ли Талига, то ли Кэналлоа, то ли морисских родичей, то ли всех вместе, командует себе туземцами. Наследник соберано, старший сын, первенец, не мог пойти иной дорогой.
Еще два имени, вычитанные в исторических трудах, вызывали у Алонсо такую же тревожную неприязнь: гайифец Каракис и дриксенец Кавва. Каракиса Алонсо пока не отыскал — то ли его потомков уже не существовало, то ли они жили себе мирной жизнью честных обывателей и не появлялись на страницах газет. Кавва же был ученым, химиком: раньше его открытия то и дело гремели в свете, а вот с началом войны оказалось, что подозревал его Алонсо не зря. В мирное время, говорил дрикс, ученый служит обществу, в военное же — работает на благо своей страны: изобретения прославленного химика, созданные на благо Дриксен, успели причинить армии Талига немало вреда. Особенно ненавидели его талигойские военные врачи, а Рене Эпинэ, хирург, и вовсе, услышав имя дрикса, так сжимал кулак, как будто представлял, что ломает ему шею.
Со стороны Дриксен тем временем нарастал гул: по всем приметам, начиналась обещанная атака. Алонсо заново зарядил револьвер и, выбравшись из траншеи, огляделся: дождь прекратился, еще не совсем стемнело, но наползал такой густой плотный туман, что почти ничего не было видно. Чутьем угадав движение противника, Алонсо сказал себе: пора — и, высоко подняв руку с револьвером, скомандовал:
— Вперед!
Туман окутал его, залепил глаза, забился в нос, в рот, слипся комом в груди, и Алонсо понял, что не может дышать.
Линия «Надор — Кадана». Льюис Окделл
читать дальшеГоры вздымались под самые небеса: нет, если ехать медленно, пробираться верхом по узкой тропинке, зажатой с обеих сторон скалами, то подъем был как будто не заметен: от столицы до Кольца, от Кольца до дома, от дома до Найтона или до Горика — на каждом отрезке дорога шла вверх постепенно, каждый раз путешественник забирался немного выше, пока вдруг не оказывался уже почти в облаках. Но если спуститься к деревне и, выбрав место поукромнее, задрать голову, то видно было, насколько же высоки Надорские горы. С вершины вниз глядел замок: даже отсюда, из деревни, он не казался легковесным, игрушечным: не прилепился к боку скалы, как ласточкино гнездо, а стоял крепко, прочно, словно корнями врос в самую толщу породы. Здесь родился отец, и дед, и прадед, и многие поколения предков; здесь появятся на свет и сыновья, и внуки, и правнуки — и замок, конечно, переживет их всех: застанет их рождение, расцвет и угасание, под его крылом они вырастут, возмужают, состарятся потом и один за другим уйдут, а он так и будет стоять — верный, надежный, родной.
Можно было разглядеть отсюда и площадку, спрятанную между скал чуть поодаль от замка: там, говорили, еще какой-то Круг назад проводили языческие таинства; а теперь там хорошо было сидеть в одиночестве, положив руку на морду каменного вепря, и размышлять, и мечтать о своем. За замком же и за площадкой го́ры устремлялись еще выше: Горик, конечно, слишком далеко, его очертаний не разобрал бы и самый зоркий глаз — но тот, кто хоть раз там бывал, легко мог восстановить в памяти его образ: две главные улицы крест-накрест, ратуша, площадь, собор и графский замок, каменные дома местных баронов, а вокруг — леса, охотничьи избушки, тайные тропы.
В деревне сегодня было многолюдно: народ стекался на осеннюю ярмарку. Уже шумели, уже толкались, уже ржали кони, скрипели телеги, расхваливали товар бойкие торговцы; за лотками, на открытом пятачке, уже поставили ярмарочный столб, украшенный разноцветными лентами, и те вертелись на ветру так, что от них рябило в глазах. Из печных труб там и тут вырывались легкие облачка дыма, блики солнца отражались от окон, а на замке, в вышине, развевались герцогские флаги.
— Едет, едет! — закричал кто-то. — Герцог едет!
Льюис поднял руку в приветствии, и толпа расступилась перед ним.
***
— Едет! Смотрите, едет! — выкрикнул кто-то первым, и возглас тут же подхватил нестройный хор голосов: — Едет, едет! Тише! Тише!
Перекрывая людской гомон, взревел гудок, и с грохотом, окруженный клубами дыма, из тоннеля появился паровоз. Фыркая, как норовистый конь, отплевываясь сгустками пара и сажи, он медленно, величественно выбрался наружу: труба, за ней кабина машиниста, а следом и весь состав — два по-праздничному украшенных вагона, один пассажирский и один почтовый. Пройдя с четверть хорны, он подкатил к платформе и, издав напоследок еще один гудок — такой громкий и протяжный, что закладывало уши, — плавно остановился. Толпа разразилась овациями, и слова машиниста, который, высунувшись из кабины, что-то восклицал, улыбался и махал кому-то фуражкой, потонули в общем шуме.
Еще щелкал, остывая, металл, еще дымилось и шипело распаленное нутро паровоза (Льюсу хотелось расцеловать его прямо в ярко-красную морду, похлопать по разгоряченному боку, успокоить, похвалить: ты молодец, ты справился), а Льюиса уже начали поздравлять: первым пожал руку мэр Солт-Лейка, за ним — вице-губернатор Каданэра, затем отчего-то вице-мэр Роксли — его разрумянившееся лицо выдавало, что тот был уже слегка навеселе; потом подошел и долго и многословно благодарил представитель Надорского совета — не то Джонсон, не то Томсон, не то Смит, не то Уильямс: Льюис отчаялся уже научиться различать горикских дельцов, даром что и сам происходил из тамошних мест. Тут наконец выбрался из кабины машинист с помощниками, и мэр, шлепнув Льюиса по плечу и взяв с него обещание «обязательно, непременно» явиться вечером на праздничный фуршет, двинулся уже к ним.
Это был, несомненно, успех: очередной неоспоримый успех Льюиса Окделла, горного инженера, приглашенного в Солт-Лейк, чтобы отчасти укрепить, отчасти — проложить заново ветку железной дороги от Каданэра. Старая ветка шла в обход, по плоскогорью, огибая скалы и озеро, построили ее вроде бы не так давно — лет тридцать назад, — но пути казались хлипкими, а берега как будто в любом момент грозили обвалиться. Опасались и землетрясений: за последние триста лет — после того, в котором погиб старый герцогский замок, — не случилось ни одного, но кто же угадает, в какой момент стихия взбунтуется снова. Замка давно уже не было, как не было и той площадки с мордами вепрей, но оба они — и замок, и площадка — так часто то снились, то виделись Льюису (как будто наяву, как будто, стоило ему хоть немного задуматься, отвлечься, так и ждали, чтобы возникнуть у него перед глазами), что он изучил их досконально, помнил до мельчайших деталей все скалистые уступы, линии стен, трещины и неровности в камне, словно прожил там всю свою жизнь. Он откуда-то знал достоверно — не вывел логически, но ощущал изнутри, — что землетрясений здесь больше не будет: как не было никогда до того и раньше на протяжении многих Кругов — но, чтобы успокоить и себя, и заказчиков, провел расчеты сначала сам, потом показал их знатокам из университета и только тогда, убедившись, что окружающим горам ничего больше не грозит, принялся за работу.
Особенно тщательно он изучил окрестности озера: хотя чувствовал себя страшно неуютно, когда ползал там вокруг, сильнее всего — когда приближался к воде (не был суеверен, но ведь озеро и правда было, говоря откровенно, фамильным склепом его предков) — но не доверил важного дела помощникам. Затем, замерив повсюду прочность породы, он вычертил маршрут так, чтобы тот шел по самым надежным местам; заодно предложил пробить и тоннель в толще скалы. Теперь дорога должна будет занимать чуть ли не в два раза меньше времени, а пути обещали выдерживать и тяжело нагруженные вагоны: испытания с грузовыми составами были еще впереди, но надорские промышленники и финансисты уже предвкушали, как хлынут в столицу Талига известняк и мрамор, песок и руда, строевой лес и овечья шерсть с высокогорных пастбищ: все это, конечно, возили еще давно, еще как только проложили первую железную дорогу, но не в таких объемах. О своем задумались и политики: новая ветка, пролегая восточнее горикской, открывала удобный путь до Хёгреде. Так или иначе, проект удался, и Льюис был в нем уверен: запаса прочности должно было хватить надолго.
Первый проект, который принес ему славу, тоже был железнодорожным: Льюис, вчерашний студент, построил тогда (под его руководством построили — Льюис, поддерживая партию труда, не собирался приписывать себе заслуги простых рабочих) тоннель в скале, неподалеку от Горика. Тоннель получился вполне добротным, и Льюис прикидывал, что тот прослужит еще лет сто: а если вовремя ремонтировать, периодически укреплять, то и дольше. Позже, набравшись опыта, набив руку, поездив по соседним странам, поучившись у мастеров-металлургов из Гаунау и кагетских горняков (университет Горика дал ему только базовые знания, хотя столичное образование и считалось неплохим — там даже преподавали приглашенные профессора из Олларии), он пришел к выводу, что верно тогда рассчитал срок жизни горикского тоннеля, но для новых своих сооружений закладывал уже двести-триста лет.
— Окделл! Господин Окделл! — окликнули его, и Льюис, засмотревшийся было на пляску цветных флажков, которыми были украшены веревки, обрамлявшие платформу и тянувшиеся вдоль путей до самого тоннеля, опомнился и помотал головой. К нему протолкался человек, одетый не по-надорски изящно: в светлом, песочного цвета костюме и котелке — пожилой уже мужчина, совсем седой, отчего-то смутно знакомый. Вспышка фотоаппарата (газетчики, конечно, не могли пропустить такое важное событие), на мгновение ослепив, очертила фигуру мужчины, и Льюис наконец сообразил, кто перед ним: Морис Савиньяк, политик из Талига — кажется, даже министр — не то промышленности, не то международных связей, не то еще чего-то.
— Господин Окделл, — повторил Савиньяк, протягивая ему руку: Льюис уже представил этот их совместный портрет на передовицах завтрашних газет. — Позвольте вас поздравить: это бесспорный, бесспорный успех! — и продолжил без долгих предисловий: — Я хотел бы с вами поговорить: отойдемте чуть в сторону?
Льюис, не желая показаться невежливым, удержался от того, чтобы пожать плечами, и указал на раздвижные двери станционного буфета: тот был закрыт сейчас для публики, но господину инженеру и господину министру подадут, конечно, и пирожных, и шадди, и напитков покрепче, если господа пожелают. Если быть честным, эпинэйских политиков, служивших теперь Талигу, Льиюс… не то чтобы презирал, но относился к ним настороженно. Обе провинции, получив одновременно свободу, обошлись с ней по-разному: Надор до сих пор оставался независимым (и прекрасно, по мысли Льюиса, себя чувствовал), а Эпинэ лет двадцать назад ни с того ни с сего — тогда не было ни войн, ни серьезных потрясений — вернулась в теплые объятия метрополии и теперь снова считалась провинцией Талига, только с расширенными правами. Но ведь, с другой стороны, напомнил себе Льюис, и начиналось все у них совсем иначе: Надором правят надежные, прочные, невозмутимые Скалы — и реформы герцога Джеральда (гражданина Джеральда! — тот, между прочим, приходился Льюису прадедом: их семья происходила от его третьего сына) были приняты спокойно. Эпинэ же владеют Молнии — и перемены являются всегда страшной, кровавой вспышкой, бурно и стремительно: триста лет назад полпровинции горело, сто лет назад — до чего же жестоко народ избавлялся от надоевших дворян. Савиньяки, кстати, эмигрировали в Талиг еще тогда, избежали участи многих других, так что Мориса не в чем было обвинить.
— Хочу вам предложить контракт, — сказал Савиньяк, вертя в руке чашечку с шадди: сахарницу отодвинул, к пирожным не притронулся, на вазочку с джемом даже не посмотрел. — Тоже железные дороги, тоже в горах: частично частное предприятие, частично государственная концессия.
— Нет, — Льюис старательно намазал на горячий тост масло и положил сверху толстый слой джема. — Не согласен.
— Но вы даже не дослушали! Если вас волнует положение рабочих — знаю, это для вас важно, — то, уверяю вас, все законы будут соблюдаться!
— Приятно, но это не главное: знаете ли, в Горике, конечно, есть те, кто сочувствует хёгредским мечтателям, но я не из них. Нет, дело вовсе не в этом. У Надора нейтралитет, — отрезал Льюис. — Хотите, чтобы я пускал под откос поезда ваших врагов или, наоборот, укрепил ваши насыпи против мин? Изобрел для вас особую броню? Прорубил скалы, чтобы зайти кому-то в тыл? Нет уж! Спасибо, Гайифа меня уже приглашала — я отказался!
Савиньяк вздрогнул, и Льюис одернул себя: у того ведь сын как раз на гайифской границе! Тут же вспомнилось и почему еще Савиньяк показался ему знаком: он был знаменитостью — его семейство постоянно попадало на страницы светских хроник, а оттого, что Савиньяк-младший был женат на надорке — сестре политика, высокопоставленного члена Совета, Вильяма Карлиона, — перипетии их жизни то и дело муссировались и местными газетчиками. Занятно, как разошлись пути древних надорских фамилий: Рокслеи занялись сельским хозяйством, их фермы, разбросанные по всей стране, процветали; Окделлы так или иначе оказывались связаны с горами; а в политику ударились как раз Карлионы. Льюиса это все не очень интересовало, но его жена Мэри обожала кухонные пересуды и, получив новый «Найтонский вечерний листок», за какие-то полчаса проглатывала его от корки до корки, а потом всю неделю обсуждала с подружками, кто на ком женится, кто кому готов дать развод, кого застукала полиция нравов, кого заметили в салоне у такой-то, в таком-то театре с той-то, кто вывел в свет новую протеже, и так далее, и так далее — а прочитав особенно возмутительные новости, вываливала их и на мужа. Вот и в тот раз, когда в листке появилась заметка о Савиньяках, чопорно поджав губы, она с осуждением говорила: «Он ведь совсем старик! Отвратительно! Нет — ты подумай, как можно: бедная девочка! Ты знаешь, как это называется: снохачество!»
— Нет, нет, — Савиньяк поднял руку, словно отметая извинения, которые были уже готовы сорваться у Льюиса с губ («простите, ваш сын… совсем не хотел вас расстроить»). — Это совершенно гражданское предприятие, далеко от военных действий — на границе с Алатом, в районе Каделы. У Алата, как вы знаете, тоже нейтралитет: его театры и курорты славятся на все Золотые Земли, а удобного сообщения до сих пор нет.
При слове «Кадела» у Льюиса отчего-то неприятно заныло сердце, хотя было как будто не с чего: у Гайифы, Талига и Алата была общая граница, но война действительно шла в другой стороне. Кстати, может быть, у самого Савиньяка было поблизости имение: эпинэйцы ведь даже умудрились вернуть своим дворянам часть земель. У Льюиса же не было ни замка, ни поместья, но заработков как раз хватало, чтобы прикупить себе небольшой участок и построить там собственный дом.
— Что же, — сказал он. — Раз так, нужно подумать: давайте обсудим детали.
Линия «Гайифа — Багряные Земли». Император Алексис
читать дальшеОт курильницы с благовониями струйкой поднимался ароматный дымок: его колечки, закручиваясь в воздухе, складывались в причудливые узоры, и, глядя на них, можно было различить то человеческую голову — в профиль, с пышной прической, с завитой бородой, — то очертания дворца, храма, беседки: округлые, без прямых углов, совсем условные; то фигуры диковинных зверей и птиц; то пологие склоны холмов, лежащие между ними в долинах озера; а то — попросту — легкие, рыхлые облака. Рядом на столе стоял богато украшенный письменный прибор, давний подарок, преподнесенный одним из вельмож еще прадеду императора: две чернильницы в виде колодцев — одна, похожая на перевитый шнуром цилиндр, изображала колодец в южном, приморском стиле, вторая же, прямоугольной формы, расчерченная так, что узор подражал деревянным доскам, — такой, к каким привыкли в деревнях в центре страны. Пресс-папье — серебряная голова тигра с оскалившейся пастью — прижимало пачку бумаг: император Алексис не все государственные дела готов был доверить своим советникам, министрам и стратегам.
Вот и сейчас, вытащив чистый лист, обмакнув перо — южный колодец, чернила изумрудного оттенка, — он размышлял над новым посланием: стоило написать монаршей сестре в Кадану — частное, дружеское письмо, справиться о ее здоровье, о благополучии супруга, между строк же заложить обещания поддержки, обрисовать их будущие совместные планы. Часы на колокольнях храмов одни за другими начали отбивать без четверти два, и их перезвон на пару минут перекрыл вечный шум огромного города. Столица жила своей суматошной жизнью: кто-то вопил, ругалась торговка, лоточник расхваливал товар, стучали по мостовой копыта коней, прямо под окном прогрохотали колеса повозки — и, вторя им, кто-то заполошно, отчаянно забарабанил в дверь — с такой силой, что деревянная панель содрогнулась и всколыхнулся тяжелый ковер, занимавший всю стену. Алексис отложил перо — вставил в колечко из ветвей миниатюрного платана, раскинувшихся над колодцем, — и с неудовольствием бросил слуге:
— Кто еще там? Впустите его!
Он любил работать один (не считая слуг, которые не знали грамоты): секретари не были допущены дальше приемной, и даже царедворцы самого высокого ранга едва ли сумели бы в такие минуты подступиться без доклада — а значит, случилось что-то совсем уж катастрофическое, если кто-то осмелился ворваться к нему вот так.
— Мой император! — дверь распахнулась, и в комнату влетел гонец — незнакомый, совсем мальчишка, запыхавшийся, одежда в беспорядке. — Мой император, срочное донесение с границы! — он рухнул на одно колено и, склонив голову, протянул обеими руками футляр с письмом.
— И что же там? — Алексис принял письмо и, еще не вскрывая, пристально посмотрел на гонца. — Говори!
— Принц… принц-консорт Каданы… погиб в Талиге, — выдохнул гонец. — Их тела — то есть его тело и его людей — прислали на границу в освинцованных гробах!
***
— Мой император! Ваше величество! Государь! — надрывался аппарат. Император, поморщившись, отвел трубку от уха и раздельно проговорил в раструб:
— Ну что там? Говорите! Да не орите же так, я вас слышу!
— Мой император! — в трубке защелкало, затрещало, а потом голос секретаря снова пробился сквозь помехи: — Мой император, к вам глава Военной коллегии со срочным донесением!
Император Алексис — Алексис Второй, как называли его в соседних державах, или Алексис Б, как принято было теперь именовать правителей внутри империи — как стало принято в начале Круга, когда старались отмежеваться от прошлого, забыть о нем, — итак, император Алексис передернул плечами и, бросив краткое: «Пусть войдет», нажал на рычаг. Телефонный аппарат, одетый в корпус из черного металла с выгравированным гербом, занимал почетное место на его письменном столе — по правую руку, только поставлен был так, чтобы не мешал писать. По левую лежала почти погасшая курительная трубка красного дерева; едва заметная струйка дыма, иссякая, рассеивалась в воздухе. По обе стороны стола громоздились стопки документов, и Алексис снова напомнил себе, что пора бы велеть секретарям их разобрать или хотя бы сдвинуть, чтобы те не мешали видеть посетителей: письменный прибор, например, пришлось заменить на невзрачный, приземистый, совсем обычный — конечно, тот старинный, вычурный давно уже сгинул, канул в небытие еще на Великом Изломе вместе с убранством дворца; но и тот, к которому Алексис привык с юности, был куда красивее теперешнего. Задребезжали, отбивая четверть, часы в приемной; вторя им, глухо ударил колокол кафедрального собора; под окном, грохоча колесами о мостовую, проехал автомобиль. В дверь постучали, и, дождавшись ответного «Прошу», в кабинет, чеканя шаг, вошел глава Военной коллегии — в древности бы сказали: Доверенный стратег, сейчас же его должность называли попросту: главнокомандующий. Алексис не предложил ему сесть, и тот, кивнув — что означало у него учтивый поклон, — отдав честь и щелкнув каблуками, встал перед столом, вытянувшись во фрунт.
— Докладывайте. Что там? Граница с Талигом?
— Нет, там все без перемен, — главнокомандующий, скривившись, небрежно махнул рукой, и вся его выправка мгновенно с него слетела. — Это снова Золотые Берега. Мы потеряли еще один паровоз.
— Как? — Алексис ударил кулаками по столу. — Опять?! Третий за месяц? И тоже безвозвратно? Что говорят инженеры?
— Не подлежит ремонту, — главнокомандующий поджал губы.
— Так… И что же на этот раз?
— Все то же: заминировали пути, пустили состав под откос — провода хорошо маскируют, их не заметить… Мой император, мы склонны видеть в этом руку Талига: раньше мы считали, что повстанцам помогают мориски, но теперь очевидно, что там работает какой-то очень опытный военный: почерк талигойский, даже кэналлийский — небольшие отряды, стремительные точечные атаки, быстрое отступление — они, как тени, растворяются среди барханов или в лесу. Доказательств у нас нет, но, вероятно, консультирует их — или даже командует частью армии — сам старший Алва: разведка доносит, что его давно не видели ни на фронте, ни в Олларии, ни в Алвасете. Конечно, он не может быть в нескольких местах одновременно, но у повстанцев есть аэропланы.
— Плохо, — Алексис подавил желание скрипнуть зубами и, постучав пальцами по столу, велел: — Укажите на карте, где произошли нынешняя и предыдущая атаки на наши поезда.
— Мой император, — подойдя к карте, главнокомандующий приложил руку к груди. — Позвольте мне говорить откровенно: мы на грани того, чтобы потерять все колонии.
Карта, утыканная красными и желтыми флажками (красные — столкновения с армиями Талига на границе, желтые — боевые действия в колониях), занимала всю стену. Красные флажки лежали кучно, желтые же расползались с каждой неделей все дальше, все шире: были воткнуты по одному, по два, но повсюду: и на побережье, и в горах, и в пустыне, и даже посреди непролазных, заболоченных влажных лесов, где еще век назад обитали только змеи и лягушки да клубились ядовитые испарения.
Колокол пробил снова — половина часа, — и Алексис перевел взгляд за окно. Золотом блестели на солнце купола храмов — ни одного старинного не сохранилось: не прошло и трехсот лет с тех пор, как все они были возведены — отстроены на старых ли фундаментах, поставлены на новых ли местах, — построены, расписаны, украшены, заново освящены. Старая Паона, разоренная, погибшая в огне Великого Излома, стремительно возродилась из пепла — и была возрождением этим обязана золоту Золотых Берегов. Забавно укладываются, переплетаясь, нити судьбы: пространствовав с десяток лет, пропустив в своих странствиях все потрясения Излома — войны, беспорядки, кровавые восстания, три переворота, две свергнувших одна другую военные диктатуры, множество смертей, гибель столицы, интервенцию Талига, — вернувшись из невероятной, безнадежной экспедиции, адмирал Фрэден, именем которого называли теперь в Гайифе школы, музеи, научные общества, а в Багряных Землях — горные цепи, озера, водопады и острова, которому посвящали поэмы, памятники которому стояли во всех портах страны, — адмирал положил к ногам своего императора сказочные сокровища Золотых Берегов. Нет, своего императора он не застал: император уже был другим — Дивин и его наследник пали в самом начале восстания, а с тех пор династия успела смениться трижды, и, хотя на трон в конце концов как будто посадили потомка основной правящей ветви, никто толком не верил в их с Дивином близкое родство, а что до дальнего — то дворяне все так или иначе друг другу родня. Алексис, правда, чувствуя тайную связь с тем, прежним Алексисом — Алексисом Первым, Алексисом А, — искренне считал себя наследником древней фамилии, если не по крови, то хотя бы по духу: отчего же иначе смотрел иногда на мир как будто его глазами, отчего же в таких деталях помнил — представлял или знал — его покои, интерьер кабинета, его церемониальные одежды, светильники на стенах, отчего же словно воочию видел вместо своего телефонного аппарата — его письменный прибор, ковер вместо карты на одной стене, круглый щит в обрамлении кривых сабель вместо картины, изображавшей прибытие адмирала ко двору: адмирала у ног императора, — на другой.
Мориски, конечно, с самого начала негодовали, что чужестранцы — про́клятые, нечистые — решились ступить на Багряные Земли: устраивали стычки на границе, но не вели больших войн. Не вмешивался и Талиг: устремив силы не на юг, а на восток, потихоньку подчинял себе Бирюзовые Земли. Но теперь колонии как будто сами захотели свободы, начали требовать ее все громче, все яростнее — и вот уже империя готова была лишиться богатств Золотых Берегов.
— Есть и другое, о чем вам следует знать, — главнокомандующий снова подошел к столу. — Все больше офицеров здесь, в столице, посещают салон Каракиса и после его сеансов распространяют упадочнические настроения в армии.
— Каракиса! — сердито проговорил Алексис. — Напомните, почему мы не можем его просто арестовать? Хотя нет, это не ваша епархия: обсудим с шефом полиции, когда закончим с вами. Ну надо же! Каракис! Что же он, опять утверждает, что наступают последние времена?
Смешно: еще в конце прошлого Круга даже самые искушенные мудрецы были уверены, что всевозможные напасти — катастрофы, большие войны, политические потрясения — Создатель посылает только на Великих Изломах; если же череда неприятностей случается вне Излома, в середине Круга, то впору поверить, что не за горами и конец света. Последние же три столетия отучили людей от этой мысли: и войны, и катастрофы, и разнообразные потрясения происходили теперь постоянно.
Мистик Каракис стал популярен в высших кругах лет пять назад: начиналось все как невинное развлечение, игрушка для дам и светских бездельников — спиритические сеансы, разговоры с мертвецами (вызовем дух вашего покойного супруга, сударыня), переселение душ, воспоминания о прошлых жизнях (представляется, сударыня, вы были эорией в Древней Гальтаре). Сочинил он и свою педагогическую методу, на удивление здравую, и кое-какие семьи теперь воспитывали детей «по Каракису», да и в паре школ как будто пробовали ее ввести. Собрав же кружок почитателей, заручившись поддержкой знати, переманив на свою сторону с десяток богатых торговцев и промышленников, Каракис принялся, перейдя к вопросам более глубоким, излагать свои философские воззрения: вселенной — их миру, Кэртиане, — осталось существовать совсем недолго, предвестником ее скорой гибели служит, конечно, расширившийся на столетия, разросшийся, как опасная опухоль, Излом: прошлый не сумел закончиться вовремя, а новый уже никогда не наступит. Борьба — бесполезна, мирские занятия — бессмысленны, стяжательство — вредно; а любые проявления буйства духа, будь то войны, путешествия, научные открытия — приближают неминуемый конец. Но есть и способ спастись: связавшись с древними, чужими, запредельными силами, договориться с ними — и он, Каракис, готов быть проводником, поводырем для простых смертных в этот непостижимый, потусторонний мир. Шарлатаном он был или безумцем, но искусно взращивал в сердцах своих адептов сомнения, неуверенность и покорность судьбе.
— Что же, это мы решим. Докладывайте дальше, — приказал Алексис.
— И последнее, — сказал главнокомандующий, — армия на обоих фронтах несет серьезные санитарные потери: в Багряных Землях ужесточились болотные лихорадки, а на северном фронте свирепствует тиф.
Линия «Оллария — границы». Раймонда
читать дальшеВ церкви было душно. Язычки пламени свечей, подрагивая в разгоряченном, плотном воздухе, сливались в яркие, слепящие шары, которые чуть колыхались, покачивались из стороны в сторону, то приближались, то отдалялись, то сжимались почти до точки, то становились огромными, словно хотели заполнить собой все пространство церквушки, поглотить и алтарь, и иконы, и священника, и Арно, и саму Раймонду. Один шар висел в воздухе прямо перед глазами, на уровне головы — нет, чуть повыше, иначе за него задевали бы макушками; два других — по сторонам, справа и слева, по правую руку, возле невесты, и по левую — около жениха; и, пока их с Арно обводили вокруг алтаря (кто обводил? Был ли служка? Шли ли сами?), как будто следовали за ними. Воздух трепетал, как трепетало и сердце Раймонды — или нет, зачем же трепетать, она не волновалась, была совершенно спокойна, и внутри разливалась лишь тихая, ровная радость, — итак, сумрачный воздух трепетал и, закручиваясь вихрями вокруг шаров света, устремлялся выше, к потолку, под купол — туда, где клубилась вечерняя тьма.
— Клянешься ли ты…
— И я клянусь…
Шар надвинулся на нее, ударил в лоб, рассыпался искрами и распался, исчез — обратился облаком, рощей, плодовым садом, деревом, соцветием, опал лепестками.
Да и из свечей ли этот шар, церковь ли это? Нет же: цветет акация, желтые цветы, сплетаясь в грозди, свисают с ветвей — нет, не свисают, это ведь не клематис, не Алвасете, это еще имение Сэ — или Сэ, или Савиньяк. Дерево, усыпанное, окруженное желтым пухом — желтыми вспышками, огоньками светлячков, мелкими цветами, — само словно обращается в шар, и этот шар снова катится на нее, снова колышется, переваливается с боку на бок, покачивается, качает головой — почему головой, есть ли у дерева голова — нет, головой ведь качает матушка: смотри, Рами, как бы твои увлечения не довели тебя до беды. И шерстяное платье так колет кожу, и узкий воротник так давит, не дает дышать, расстегнуть бы его, и корсет сжимает грудь, и в шерсти жарко, душно, тяжело, неловко, неуютно.
— Сударыня, Арно Савиньяк погиб при…
Отчего же все оно так качается: флигель господского дома с резными перилами, с окошками в линию — почти деревенский, крестьянский — наличники превращаются в перила, перила перетекают в ступеньки, ступеньки под ногами скользят, плывут, наклоняются, встают дыбом, расстилаются широкой подъездной аллеей — только что скакала по ней верхом; только что шла рука об руку с мужем — по церкви, по аллее, по коридору, по залу, полному зеркал.
— Сударыня, мой сын Арно погиб на…
— Сударыня, ваш супруг? Вы говорите, супруг?
— Сударыня, не согласитесь ли… Сударыня, будете ли вы моей женой?
Жарко, жарко, как ярко светит солнце, как невыносимо слепит глаза — и лепестки акации, опадая, впитывают его блеск и сами, выцветая, белеют и осыпаются хлопьями снега. Его наметает целые сугробы, и они, тоже округлые, теперь разрастаются в высоту и ширину, заполоняют собой все вокруг, сколько хватает взгляда — жарко, зябко, холодно, тревожно.
— Графиня, согласитесь ли вы стать моей женой?
Шары эти — шары из снега, света, лепестков, огня — сталкиваясь, наваливаются друг на друга, разбухают, катятся прямо на нее, и она не может, не может ни убежать, ни отпихнуть их, ни ударить — ни выстрелить, разнести бы их из пистолета, чтобы осколки брызнули веером во все стороны, но ведь нет при себе пистолетов — ни скрыться, ни позвать на помощь, ни вообще — позвать.
***
— Холодно…
— Рэй… потерпи, моя хорошая, сейчас я тебя укрою, вот так: теперь лучше? — чьи-то руки, мягко огладив Раймонде плечи, уложили поверх тяжелое одеяло, и то — на удивление — больше не душило, не сдавливало грудь, не мешало дышать, а успокаивало, согревало, и ее снова потянуло в сон. До чего же она вчера устала — вчера ведь, точно ведь вчера? В комнате еще было темно — Раймонда чувствовала это сквозь веки, не открывая глаз, — а значит, еще рано, еще ночь, пока не рассвело, можно позволить себе поспать немного подольше, не вскакивать сразу; дождаться, пока настанет утро, и пусть горничная придет будить, и тогда Раймонда, конечно, заставит себя встать: умоется наскоро, оденется в простое платье, повяжет косынку — пока не по форме, после поменяет, — сядет в автомобиль, возьмется за руль — так и быстрее, и удобнее, и не ждать же шофера… Светские сплетники судачили о ней поначалу: сама водит автомобиль, сама за рулем: платок подвязан под горлом, как у крестьянки: вместо кепи, чтобы прическа не растрепалась; на носу эти жуткие очки в пол-лица, которые страшно ее уродуют, а как она в юбке забирается на сиденье, и никто не подает ей руки; но было бы хуже, надень она брюки — так ведь иногда и надевает, неужели не видели ее? В общем, графиня Савиньяк ведет себя слишком вольно, слишком опрометчива в поступках, слишком раскованна — но чего же вы хотели, эти надорцы все сплошь дикари, а в Алате — ее мать ведь родом из Алата? — чего стоят их театры, их варьете, эта богемная жизнь, есть где нахвататься распущенных манер. Раймонда не обращала внимания: в конце концов, не тратить же время, ожидая, пока ее отвезут — или помогут забраться на ступеньку авто, или распахнут перед нею дверь, — если может и сама; или подбирая изящный наряд, или прихорашиваясь перед зеркалом лишних полчаса — не терять же драгоценных минут, если каждая на счету. И еще: риторика сплетен, тон этих голосов отчего-то казался ей знакомым, как будто и прежде уже говорили: ах, эта графиня Савиньяк (вдовствующая графиня, но отчего же вдруг — вдовствующая?) — не стесняется носить мужское платье, ездить верхом не в дамском седле, да чего вы ходите, она ведь даже стреляет из пистолетов!
В эти осенние месяцы времени совсем не хватало: Раймонда уже и не помнила, когда толком спала всю ночь, а в последние два-три дня и вовсе, кажется, не спала. Не видела мужа: он служил на границе с Гайифой, отпуска ему не давали; не видела сына: его отправили в имение, подальше от города, на природу, и он жил там сейчас в компании нянек и гувернеров: нужно будет хотя бы проследить, чтобы его начали учить как следует, чтобы он не ленился, не гулял целыми днями — чего ждать от мальчишки его возраста. Но в имение не получалось пока вырваться: госпитали были полны, прибывали все новые раненые и больные, не хватало сестринских рук, не хватало лекарств, камфары, сердечных капель, морфия, хинина; бинтов, корпии, даже ткани для компрессов; вечно не хватало и денег. Так что Раймонда с утра до вечера бегала по городу — а то и разъезжала по всей стране, — встречалась с министерскими и военными чинами, искала благотворителей, устраивала аукционы, организовывала курсы для дам и девиц, которые желали бы связать себя с «Эсперой», следила, чтобы в госпиталях всего было достаточно, раненые ни в чем не нуждались; обучала, инструктировала, объясняла, помогала — и, конечно, подавала собственный пример. Сначала были только раненые: целые эшелоны раненых с обеих границ; потом появились отравленные дриксенским газом — к ее ужасу, оказался среди них и Алонсо: им, конечно, сразу занялись лучшие врачи, его определили в отдельную палату, с ним день и ночь возились в несколько пар рук — так что он уже шел на поправку, и обещали, что скоро совсем выздоровеет. Она и сама это знала: бывала у него, сидела с ним, они говорили, ему правда было лучше — но тогда, в первый момент, когда его доставили в госпиталь, она увидела его без сознания, бледным, умирающим: он не шевелился, лежал на носилках неподвижно и даже почти не дышал. С тех пор она все боялась подспудно, что следующим окажется Арно, что и его привезут однажды — таким: «сударыня, Арно Савиньяк погиб при…» — но он, к счастью, оставался невредим. Раймонда же, устав бояться, словно отдалилась от него: его образ теперь как будто забывался, стирался из памяти, и, чем ближе оказывался Алонсо, чем реже она думала об Арно.
Потом к раненым добавились больные: на гайифском фронте бушевал тиф; потом заболевать все больше начали и в столице (Раймонда была рада, что маленький Арно оставался в имении) — так что все ее время теперь занимала только «Эспера».
Раймонда покривила бы душой, если бы сказала, что сама изобрела «Красную Эсперу», или ввела ее в Талиге, или лично руководит ею, или одна ведет ее дела — нет, конечно: мысль о том, что больному нужны не только лекари, но и те, кто будет ухаживать за ним, кто утешит, ободрит, подержит за руку, поправит одеяло, взобьет подушки, напоит, поможет приподняться и сесть, поменяет компресс — эта мысль зародилась у человечества сразу же, как появились первые болезни. Родня, сиделки, монахи — все так или иначе заботились о больных и в древности, и теперь; «Эсперу» же в ее нынешнем виде — светскую службу сестер милосердия — учредили лет тридцать назад во Флавионе, во время их краткой, но жестокой войны с Гаунау; основала ее и осенила монаршим благословением флавионская великая герцогиня. В Талиг «Эспера» пришла как будто сама собой, и, хотя патронировала ее лично королева, постепенно так сложилось, что и Раймонда тоже словно сама собой оказалась накрепко с нею связана.
Вчера же (вчера ведь?) она смертельно, нечеловечески устала, и была огорчена, раздосадована, и все валилось из рук, и ничего не ладилось — так что кое-как закончила дела в госпитале, добралась до дома, рухнула в постель и мгновенно заснула (или не добралась, или прикорнула на кушетке прямо в госпитале? — Раймонда не могла вспомнить).
— Рэй? — позвали ее снова, легко провели рукой по волосам. — Слышишь меня? Хочешь воды или будешь дальше спать?
— Немного… еще… поспать, — пробормотала Раймонда (язык, едва ворочаясь, отказывался повиноваться): хотела было открыть глаза, посмотреть на часы, за окно — скоро ли рассвет, не пора ли вставать, — но не сумела разлепить веки и снова погрузилась в тяжелый, тревожный сон: опять вспышки белого света, вихри снега, буран, распадаются и собираются воедино, как в калейдоскопе — бесцветном, скучном калейдоскопе, — бледные соцветия акации, тускло горят венчальные свечи.
Проснувшись во второй раз, она почувствовала, что на лбу у нее лежит холодный компресс; что она укрыта уже не теплым одеялом, а льняной простыней; что кто-то сидит рядом, сжимая ее руку — и, собираясь открыть глаза, уже готова была увидеть высокий потолок госпиталя, серую ширму, отгораживающую ее постель от других, одну из сестер «Эсперы» на стуле рядом. На самом же деле она лежала дома: потолок с лепниной, деревянные панели на стенах, плотные шторы задернуты, — в собственной постели: супружеской, вдовьей постели (но отчего же вдовьей, откуда опять это? «Сударыня, ваш муж, Арно Савиньяк, погиб при Каделе… согласитесь ли вы стать моей женой?»); у кровати, держа ее за руку, сидела ее старшая сестра Алиенора, которая должна была, конечно, сейчас быть у себя в Надоре.
— Элли… — Раймонда облизала губы, попробовала откашляться: голос звучал хрипло и глухо. — Элли, что… где Арно? Что с ним?
— Ему не дали отпуск, — Алиенора нагнулась к ней, сняла компресс, деловито пощупала лоб, вздохнула облегченно. — Телеграмму послали сразу, но его не отпустили. Представляешь, для них болезнь жены вовсе не повод! Нас с Вильямом тоже известили, так что я вот примчалась… А маленький Арно в имении, с ним все в порядке, он совершенно здоров. И старый граф не заболел: они все трое у тебя как будто заговорены.
— А…?
— А ты? А ты вот болеешь уже две недели: у тебя тиф, ты заразилась в этом своем госпитале, и неудивительно, — Алиенора покачала головой: нарочито говорила ворчливо, словно журила Раймонду на правах старшей сестры — а на деле ведь и сама точно так же занималась «Эсперой» в Надоре. — Совсем себя не бережешь. Давай-ка попей, вот… — она приподняла Раймонде голову, поднесла ей к губам стакан. — А кстати, слушай, правда, что говорят о старом графе…
— Элли! — Раймонда от неожиданности закашлялась, и Алиенора захлопотала над ней: отставила стакан, уложила ее повыше; Раймонда, отдышавшись, повторила возмущенно — негодование придало ей сил: — Элли, как тебе не совестно! Уж ты-то не веришь ведь этим сплетням?!
— Каким сплетням? — та нахмурилась, потом рассмеялась и махнула рукой: — Что ты, какие глупости! Я вовсе не о том! Граф Савиньяк приезжал к нам в Горик — по каким-то тайным делам, Вильям точно знает, но отмалчивается! Может быть, и ты знаешь — может, он тебе рассказывал: неужели опять затеяли переговоры о возвращении Надора?
— Совершенно… ничего об этом не знаю. Мне было… точно не до того.
— Да, прости, прости, пока не будем об этом, — согласилась Алиенора. — Потом, когда ты поправишься, то выясним что-нибудь, или я сама разузнаю, или вообще все станет понятно и так… Не бери пока в голову.
— Слушай… а как вообще…
— Как «Эспера»? Работает как положено, ничего не рассыпалось: ваша королева наконец-то занялась своими обязанностями, которые прежде перевалила на тебя. Больных немного меньше, эпидемия вроде бы идет на убыль…
— А… а раненые? А Алонсо? — вопрос этот вырвался у Раймонды против ее воли: хотя, в самом деле, отчего бы и не спросить о друге семьи?
— Алонсо? А, маркиз Алвасете? Герой дриксенского фронта? Ну, он, кстати, тоже не заразился — удивительно все-таки, как судьба выбирает, кого болезнь обойдет стороной, загадка… Я слышала, его произвели в генералы, но оставляют пока при штабе, в столице.
— Хорошо, — Раймонда прикрыла глаза, чувствуя, как внутри разливается странное спокойствие: Арно далеко, а Алонсо в столице; оба живы, и оба теперь здоровы — как будто все складывается именно так, как и должно.
Линия «Надор — Кадана». Стивен Хейл
читать дальше___________________________
Курсивом выделена цитата из канона.
____________________________
В зрительную трубу вражеский корпус был виден, как будто его сунули Стивену Хейлу прямо под нос: вообще-то разглядывать чужие полки в трубу капитанам было не положено — это дело начальства, а дело капитанов — слушать приказы старших по званию да командовать по мелочи своими отрядами, но полковник Пуэн, подозвав его, впихнул ему эту трубу в руки и велел присмотреться, а если заметит что неожиданное — докладывать. Вот Стивен и смотрел: гайифцы, одетые в ярко-лазурные — цвета по-летнему синего неба — мундиры, казались игрушечными солдатиками, которых аляписто, кое-как разукрасила небрежная кисть деревенского кукольника; ненастоящими выглядели отсюда и пушечки, и лошадки, и малюсенькие штандарты. Гайифская армия была еще далеко и только готовилась наступать: их полки стояли в низине ровным полукругом, фланги еще не сбились, ряды еще не смешались. Пока ждали атаки, Стивен с приятелями уже успели сто раз обсудить сегодняшнюю тактику, перемыть кости маршалу Манрику (старик, сдает, пора бы на покой), генералам (всех поснимать, поставить молодежь порасторопнее) и даже полковникам: что за история с переназначением, кого там прислали на подмогу — неужто Алонсо Алву, — кого ставят на левый фланг, кого отправят отсидеться в засаде, кого после боя хорошо бы продвинуть повыше, а кого выкинуть пинком под зад в отставку. Насчет тактики решили, что на месте генерала один фланг бы пустили заманивать врага поглубже, а с другого в это время ударили в тыл, и уж бы если капитан Хейл командовал армией, он бы непременно так и приказал.
Пальнула пушка — пристреливались, что ли? — полковник поморщился, отобрал у Стивена трубу и сам приставил окуляром к глазу: гайифский корпус из игрушечного, но различимого, тут же сделался совсем крохотным, а солдатские мундиры слились в одну слепяще-синюю линию.
— Как думаешь, «левые», если что, отступить успеют?
***
— А? — Стивен потряс головой: к нему, перегибаясь через голову своего соседа, наклонился Вильям Карлион.
— Хейл, вы там совсем заснули?! — недовольно спросил он. — Вы меня вообще слышите?
— Перестаньте толкаться, Карлион, — шикнул на него сосед. — Если вы собираетесь болтать, так сели бы сразу рядом! А вы, Хейл, не отвлекайтесь: раз уж вас избрали сегодня секретарем, то извольте протоколировать, а не ловить ворон! Записывайте: не видите, докладчик уже у трибуны?
Стивен Хейл, секретарь надорского совета, поморгал, чтобы прочистить мозги, придвинул поближе исписанный до половины стенографическими значками лист и обмакнул в чернильницу перо. Блеснул, поймав луч солнца, пробившийся в окно, металлический язычок пера — и над Стивеном снова оказалось занесено лезвие алебарды. Лицо врага — теперь дрикса, не гайифца — намертво впечаталось ему в память: чуть прищуренные глаза, прорезанный морщиной лоб, обветренные выдающиеся скулы, обвислые усы, всклокоченная борода, шлем с задранным наверх козырьком, зверский взгляд. Алебарда эта падала на Стивена не впервые: раньше раз-два в год, а теперь чуть ли не каждую неделю — и никогда нельзя было угадать, что же вызовет видение: блеснет ли металл (обычно заточенный, острый: перо, кончик зонта, нож для очинки карандашей), спустится ли штора, мелькнет ли за окном серовато-сизое крыло птицы. Падая, алебарда задевала Стивену голову и врубалась в плечо, и на этом картинка гасла, а реальность возвращалась — но, судя по тому, что в этот момент Стивен осознавал себя еще теньентом, а дальше — капитаном, и у того, второго (третьего?) Стивена, капитана, то и дело ныло плечо, но не голова, пришибло его тогда не насмерть и даже не отбило мозги. Видения кончались быстро и Стивена особенно не беспокоили, хотя кадры выходили яркими, как в синематографе, отчетливыми и как будто правдивыми: да ну — чушь, ерунда, мало ли какие шутки выделывает воображение.
— Хейл! — повторил Карлион еще требовательнее: он поменялся местами с соседом и теперь нависал прямо у Стивена над душой. — Вы совсем не слушаете! Я говорю, левых-то сегодня на прениях точно обойдем — в этом нет сомнений. Правых тоже попробуем убедить — часть уже склоняется на нашу сторону… В общем, надеюсь, все должно получиться.
— Угу, — согласился Стивен и, потерев плечо (оно и правда разболелось — но только оттого, что он его потянул третьего дня, когда играл в гольф) и изобразив сосредоточенность, приставил перо к бумаге: на трибуну как раз, отдуваясь и тяжело дыша, взобрался первый докладчик — толстяк Джонсон, из горикцев; сюртук на его объемистом животе не сходился, а выбритая физиономия лоснилась от пота. Джонсон отер щеки платком, сунул его в карман, извлек из другого помятую пачку бумаги и приготовился наконец говорить. Правое крыло совета разразилось аплодисментами, а с крайнего левого ряда кто-то засвистел и затопал ногами, но его не поддержали.
Секретарский стол стоял так, что перед Стивеном открывался весь зал совета — столы и сиденья были поставлены полукругом, чуть поднимаясь амфитеатром. Президиум, где сидел Карлион и председатели других партий, включая и самого главу совета, располагался по центру зала, причем каждый оказывался напротив своих соратников, зеркально: левые справа, а правые слева, так что Карлиону, чтобы пошептаться со Стивеном, пришлось потеснить как раз левака.
Дело-то сегодня было, по сути, вовсе не в левых — не совсем в них: партия, куда входил Стивен и которую возглавлял Карлион, хотя и носила несколько правое — и размытое — название «Союз патриотов Надора», — но была откровенно центристской и ни с кем открыто не враждовала, так что к ней прислушивались оба крыла. Правые — горикские дельцы и каданэрские финансисты — традиционно держались вместе, но на этот раз толстосумы скорее выступят в поддержку Вильяма (да с ними и заранее уже многое было оговорено кулуарно), а вот торгаши наверняка не сдвинутся с места, уцепившись за свою хваленую свободу и независимость, и это очень некстати, потому что они опять выиграли выборы, и глава совета был из их компании. Левые же — партия труда и «мечтатели» — терпеть друг друга не могли: трудовики считали, и вполне справедливо, что «мечтатели» их компрометируют. Тем на последних выборах в совет досталось целых три места, и все трое являлись на заседания демонстративно небритыми, с непокрытыми головами, растрепанными, в гимнастерках или рабочих блузах (иногда для пущего эффекта заляпанных машинным маслом), и сидели развалясь, закинув ногу на ногу, громко переговаривались между собой, смолили дешевые папиросы с отвратительным запахом и улюлюкали, свистели и топотали, когда что-то их не устраивало. Официально их партия называлась «Хёгредский интернационал» — но громкое название быстро превратилось в прозвище «Хёгредские мечтатели», которое сократилось до простого «мечтатели».
Они-то и были виноваты в том, что случилась вся эта катавасия.
Вообще началось с того, что в Кадане левые пришли к власти — Стивен, как политик — как человек, подкованный политически, — послеживал за тем, что происходит в других странах. Так, в Талиге не очень давно, не без влияния вернувшихся в родительский дом блудных эпинэйцев, возникла мысль о конституционной монархии: собрали парламент, королевская власть отошла на второй план, появились и расцвели свои партии. Первый раз победили вроде бы правые, потом бразды правления у них перенимала то партия скорее правоцентристского толка, вроде бы отчасти с религиозным уклоном — некий мутный «Олларианский союз», — то обычные центристы, с которыми дружила партия Стивена и которые, оглядываясь на надорцев, тоже взяли себе в название слово «патриоты». В Гаунау склонялись на левую сторону; в Дриксен, когда началась война, сначала усилились право-националистские настроения, а потом парламентариев отодвинули от кормушки, и власть перехватил дуумвират кесаря и канцлера; в Гайифе и не помышляли о конституционной форме: там господствовала восточная деспотия. В Кадане же, неожиданно для всех, левые, которые не побеждали на выборах ни разу (а парламент там то и дело распускали и выбирали заново в тот же год, потому что вечно ссорились и никак не могли договориться), вообще устроили переворот: скинули королеву, разогнали кабинет министров и объявили себя республикой. Обошлось пока без большой крови: королевскую семью не казнили, даже не заточили — так, держали под стражей, но в достойных условиях, в одном из дворянских особняков, и даже обещали отпустить за границу. Довольны, естественно, оказались не все: в Кадане разразились беспорядки, которые грозили теперь перекинуться и к соседям — в Гаунау на перевалах, говорили, уже начинали стрелять — уже собирались партизанить; и, мало того, ведь всерьез намеревались, успокоив своих, перейти границы и вторгнуться к соседям сами каданцы.
— Друзья! — вещал тем временем с трибуны один из трех надорских «мечтателей», задирая подбородок и выставляя вперед нечесаную бороду клином: сегодня, вопреки обыкновению, даже выгладил блузу. — Друзья, ни для кого не секрет, что неизбежно настанет день, когда весь мир объединится против…
Джонсон успел уступить «мечтателю» место, а Стивен, увлекшись размышлениями, этого даже и не заметил. Он взглянул на листок и обнаружил, что рука записала выступление горикца сама, без его ведома: как обычно, нагромождение пустых фраз об экономике, урожаях, свободе и процветании — ни слова ни о ситуации в Кадане, ни о положении Надора. Вот из-за таких, как этот — ну, в первую очередь, правда, из-за «мечтателей», — у «патриотов» и возник тот план, который они собирались сегодня предложить совету.
Зал проводил «мечтателя» жидкими аплодисментами, и Карлион, живо поднявшись с места, тут же попросил слова.
— Вы все слышали, о чем нам рассказал предыдущий оратор — задумайтесь, что он нам дал понять: Надору, господа, грозит опасность со стороны Каданы! — начал он, не потрудившись придумать изящное предисловие. — Но мы же понимаем: мы в Надоре совершенно не хотим, чтобы у нас повторились каданские пертурбации! Нет, мы ведь не собираемся отбиваться от Каданы, если они вдруг решат нас атаковать и принести нам — как нам только что объявили — свет просвещения на остриях своих штыков! Согласитесь, что и, наоборот, вводить туда наши войска никто из нас не пожелает! Да и вообще, кому нужно иметь какие-то дела с тамошними блаженными? А что это означает? Это означает, господа, что пора оглянуться вокруг и признать: стоит обратиться снова на юго-запад, взглянуть на нашего давнего друга, ближайшего соседа…
Стивен считал, что Карлион вообще выдумал этот прожект — заново объединиться с Талигом: войти, как Эпинэ прежде, в его состав на федеративных основаниях, выторговав себе перед этим все возможные преференции, — только потому, что младшая его сестра, выйдя замуж за эпинэйца, уехала в Талиг, а ему и второй сестре, милейшей Алиеноре, хотелось с ней видеться чаще: хотя, казалось бы, что сложного сесть на поезд и отправиться в Олларию — нужны только документы, но паспорт ведь выправить несложно. Каданэрские правые, экономисты, говорили об объединении с Талигом уже давно: им без границ было бы удобнее — а Танкред Манрик, например, с тех пор как расширил сеть своих банков, вообще появлялся в Олларии чаще, чем в Надоре, и перевез туда семью. У промышленников и рабочих к вопросу было двойственное отношение — кто-то из владельцев заводов, приисков, шахт считал, что объединение принесет им новые рынки сбыта, облегчит торговлю — а другие, наоборот, выступали против: мол, куда выгоднее оставаться ценными иностранными партнерами, куда дороже оплатят приглашенного зарубежного специалиста — вон как наш Окделл, ваш кузен, железнодорожник (на этом очередной найтонский делец кивал или подмигивал очередному Окделлу, заседавшему в совете: в нынешнем созыве один Окделл был среди трудовиков). Вели уже предварительные переговоры и с Талигом — тамошние проныры тоже держали ухо востро и догадывались, куда дует ветер, так что почву прощупывали с обеих сторон.
— …вот такие предложения вносит наша партия, господа: прошу принять их к рассмотрению, — заключил Карлион и, сцепив перед собой руки, с минуту простоял неподвижно, любуясь на зал. Там зашумели, загудели, кто-то выкрикнул с места: «Никогда!» — кто-то в ответ воскликнул: «Да что тянуть, давно пора было!» — и, не дожидаясь, пока перебранка превратится в потасовку, председатель поднялся, постучал кулаком по столу, поймал момент тишины и пригласил следующего оратора.
— Да не бывать этому! — хором заорали сразу слева и справа.
— Да откройте вы глаза, идиоты!
— Господа, господа, тихо, тихо! Не нужно нервничать! Пожалуйста, господин…
Голос председателя потонул в общем гуле; Карлион спустился с трибуны, уступая место сурового вида «трудовику» — широкоплечему и бородатому (с ухоженной, окладистой, вполне добропорядочной бородой), — и, подойдя к Стивену, похлопал его по плечу.
— Ну что же — это, конечно, только начало, — самодовольно улыбнувшись, заметил он. — Прогнозирую еще несколько месяцев, полгода, ну а там договорятся, вот увидите, друг мой Хейл: главное — убедить промышленников, а горикцы в конце концов смирятся — не пойдут же они против большинства.
Линия «Гайифа — Багряные Земли». Луис Алва
читать дальше____________________________
География Багряных Земель намеренно не полностью совпадает с той, которая дается в Приложениях к переизданию.
____________________________
Тонкая травинка, склоняясь к земле, щекотала нос: Луис то и дело сдувал ее, стараясь даже дышать неслышно, но она все норовила вернуться на место и все лезла в лицо. Будь Луис в шляпе, ее поля бы, конечно, защитили, но зато из-за них ничего было бы не видно, так что он повязал косынку на морисский манер и выглядел в ней вовсе не золотоземельским герцогом — даже не местным вельможей, — а форменным пиратом с Межевых островов.
А впрочем, как еще одеваться на охоту? Не разрядишься же в шелка и бархат, если собираешься полдня лежать на солнцепеке неподвижно, укрывшись в густой траве, сжимая в руке арбалет. Кузен сначала смеялся: игрушка — давно не новомодная, но такая приземленная, мирская — куда с ней против льва? Лук со стрелами, копья, дротики — вот оружие истинного охотника — того, кто хочет доказать силу, ловкость, храбрость, выставить себя умелым воином, добыв льва почти что голыми руками. Потом, увидев арбалет в деле — правда, еще не против льва: Луис играючи подстрелил пару косуль, — поворчав, согласился, что драгоценный родич может взять игрушку с собой на охоту, раз уж дикому варвару, забывшему старинные обычаи и заветы предков, так хочется. Луис взял бы и аркебузу: дома ходил с ней и против оленя, и против кабана; но лев, хитрый и внимательный зверь, мог учуять запах пороха и обойти засаду стороной. В свои пятьдесят Луис еще не настолько выжил из ума, чтобы не понимать, что на охоте на льва важны скрытность, тишина и внезапность.
Мориски, по обычаю, устраивали охоту на черного льва перед большой войной; воевали они на удивление часто, куда чаще золотоземельцев, — то шады между собой, то кто-то один против дикарей с юга: устраивали ли дикари набег, понадобились ли шаду новые рабы. Луиса приглашали куда реже — приглашение было большой честью, не для всех, лишь для избранных; а сам он, хотя и обожал охоту, и никогда не упустил бы шанса снова испытать себя в деле, но вечно был занят то в Кэналлоа, то в Олларии — так что не всегда удавалось выкроить месяц-другой ради визита к родичам. Он был на охоте десять лет назад, и двадцать, и вот сейчас; а через десять возьмет, наверное, с собой подросшего сына, а еще через десять — что же, посмотрим, как сложится судьба.
Дома отчего-то считали, что шкуры черных львов привозят из пустыни — что сами львы и живут в пустыне, а выслеживать их приходится, бредя по барханам, утопая по колено в песке. На самом же деле если львы и забредали в пески, то только изгои, нищие оборванцы звериного мира: эти исхудавшие, ободранные бродяги выглядели до того несчастными, что стрелять в них казалось преступлением — они и сами скоро погибнут, не сумев найти пропитание. Нет, настоящие львы, мощные, опасные хищники, жили южнее — там, где пески расступались, превращаясь в бескрайние плоские степи, поросшие высокой травой. Людей здесь почти не было — как не было их и в пустыне, — только кочевали кое-где редкие племена дикарей. Мориски причисляли степи к своим владениям, хотя не строили там ни городов, ни храмов; еще южнее лежало Внутреннее море, а за ним начинались непроходимые леса, где, как говорили, обитают только чудовища.
Солнце палило нещадно. Раскаленный воздух, казалось, дрожал; на горизонте, едва заметные, полупрозрачные, размытые в горячем мареве, темнели как будто очертания домов — треугольники крыш, башенки храмов, округлые купола дворцовых покоев. На самом деле там возвышались горы: призрачный город — город, построенный духами, как называли видение мориски, — то ли никогда не существовал, то ли стоял здесь так давно, что от него не осталось и следов. Воспоминание о прошлом, видение будущего, творение духов — пустая игра ума.
Тем временем трава вдалеке всколыхнулась, по ней пробежала рябь — зверь был уже близко. Луис перехватил арбалет, лег поудобнее, приподнял голову, приготовился.
Лев взревел и прыгнул.
***
Луис напряг слух, стараясь различить за этим почудившимся ревом — ревом льва из воспоминаний, давно угасшим, растворившимся в веках, — реальный звук: стук колес, пыхтение трубы, гудок паровоза, гул земли. Но нет — все было, как прежде, тихо. Луис чуть разжал пальцы, ослабляя хватку: не выпустил провода совсем, но перехватил слабее, двумя пальцами — не цепляться же за них, как утопающий за соломинку. Они с маленьким отрядом — кроме него, еще пять человек, из них один знаком с подрывным делом, а четверо — новички, только учатся, — уже часа три лежали в высокой степной траве, ожидая, когда мимо пройдет обещанный разведкой гайифский поезд. Мину заложили еще с утра, и подорвать ее нужно было филигранно — так, чтобы уничтожить паровоз, но не повредить вагоны: докладывали, что сегодня повезут товары — продовольствие, медикаменты, оружие — все, что неплохо бы захватить; еще удачнее, если прицеплен окажется и почтовый вагон — деньги, золото, ценности никогда не помешают. Гражданских быть не должно: мало кто теперь отваживался путешествовать на поездах, а в последние месяцы гайифцы, понимая, к чему все идет, старались переправить жен и детей домой, в Золотые Земли, морем, из не занятых еще повстанцами портов. Сейчас правительство контролировало примерно треть территорий — большей частью на побережье, а повстанцы — оставшиеся две трети: почти все леса и горы, часть степей и часть пустыни.
Степь — самая неблагодарная местность для тех, кто действует скрытно: Луис успел убедиться в этом на опыте. Уже семь — почти восемь — лет он провел, получается, в Багряных Землях, редко заглядывая домой: управление провинцией передал администрации — да и не правили сейчас короли странами; да и предлагали уже сделать должность соберано такой же выборной, как и, например, должность главы кабинета министров; и оставалось достаточно кузенов, кто мог бы его подстраховать, если нужно; и Алонсо давно уже взрослый — правда, тоже военный, тоже в армии, тоже редко бывает дома. У Луиса же все находились другие дела: как его славные предки, выиграв одну короткую кампанию, тут же приступали к другой, так и он, обучив один отряд, одну группку повстанцев, обрисовав для полевого штаба стратегию, наладив для них окопный быт, перебирался в другое место и начинал все с начала; а то застревал надолго в главном штабе, сидел на совещаниях с генералами, наставлял в искусстве войны и политики местного самопровозглашенного царька — президента грядущей республики. Пожалуй, Луису нравилось: вопреки видениям о прошлом, сам он не охотился на больших зверей — только изредка на птиц, еще в молодости, в хорошей компании; нет, вместо охоты его страстью была война. Он мог бы, конечно, заниматься тем же и дома — Талиг точно так же вел сейчас войны с соседями, — но с тех пор, как угасла его бедная Пьедад, белый замок Алвасете сделался для него неприятен, почти невыносим, воздух Кэналлоа — душен, море — противно глазу, и он уехал на время — развеяться — к морискам, подальше от побережья, и вот они-то, багряноземельские родичи, давно уже поддерживавшие повстанцев с Золотых Берегов, и порекомендовали тем его как опытного военного специалиста.
Золотые Берега, размерами не уступая Талигу, делились, как и он, на несколько областей, разных и по климату, и по обычаям, и по характеру и нравам обитателей — из большого полотна можно было бы выкроить пять отдельных стран: на севере располагались влажные леса, полные диких зверей, ядовитых испарений и лихорадок, — те самые, к югу от Внутреннего моря, которых так опасались мориски в древности; дальше тянулись степи, за ними пустыни; совсем другими были горы — хребет Фрэдена и плоскогорья вокруг, — и территории с мягким климатом на побережье. В горах воевать было проще всего: в укрытиях между скал прятались целые отряды, хранились целые арсеналы оружия, а поезда, сойдя с рельс, сами валились в пропасть; в лесах тоже были устроены тайные штабы и секретные склады, куда никто не подобрался бы без проводника, а поезда там вообще не ходили; в пустыне рельсы прокладывались только там, где почва казалась устойчивой, но основные бои велись не на железной дороге: местные жители, устроив очередную вылазку, исчезали в песках. По всему побережью, обжитому и облагороженному лучше других территорий, пока держалась гайифская власть: гайифцы, теряя день за днем новые и новые земли, как будто еще надеялись победить, подавить восстание — как будто, насмотревшись на Талиг, который в свое время снова присоединил отпавшую было десятилетия назад провинцию, уверились, что и их колония рано или поздно, нагулявшись, надышавшись воздухом свободы, вернется в лоно метрополии.
В степи же все было на виду — даже замаскировавшись, даже укрывшись в густой траве, солдаты легко могли выдать себя неосторожным движением или лишним звуком, так что каждую операцию приходилось планировать куда тщательнее, чем обычно.
Поезда все не было. Зашуршала сзади трава — связь здесь тоже было толком не устроить: радист, приставленный к передвижной полевой станции, вынужден был подползти к отряду по-пластунски, чтобы передать сообщение.
— Что? — прошипел Луис и, поправив сползший на глаза пробковый шлем, постарался развернуться так, чтобы не выдать себя.
— Поезда не будет, — нормальным голосом, вслух, сказал радист. — Разведка сообщает. А вас, господин Алва, просят в штаб, к телефону, какие-то важные дела: сначала в наш, а потом вроде бы за вами пришлют аэроплан.
Луис, поднявшись, отряхнул с формы налипшие соломинки и сухой травяной мусор (на желто-серой ткани не видно, но все же) и скомандовал своим людям сворачиваться здесь и двигаться назад к бронемобилю, в котором вместе с ними приехала радиостанция и около которого как раз дежурил радист. Если с Луисом хотели поговорить по телефону (телефонов тут тоже было просто так не достать: в местном степном штабе стоял один, а вот в лесах, например, пользовались в основном телеграфом), значит, стряслось что-то из ряда вон выходящее. В прошлый раз, например…
Хотя нет: в прошлый-то раз он сам поставил всех на уши, требуя, чтобы ему срочно нашли телефон, какой угодно и где угодно, и соединили с Олларией; и потом, когда телефон отыскался, Луис выдумал себе дела в штабе и не возвращался к отрядам, пока не убедился, что все в порядке. Он как раз вел кампанию в лесах: изнемогая от духоты, то и дело отирая с лица капли пота, сидел на складном стуле под натянутым тентом и учил местных разбирать, чистить и смазывать пулеметы — в здешнем влажном воздухе металл быстро приходил в негодность; и вот тогда-то ему и принесли телеграмму: «Алонсо ранен тчк госпитале Олларии».
Уже через три часа Луис, переполошив отряд, захватив один из двух бронемобилей, отказавшись от шофера и сам сев за руль, добрался до ближайшего города, принадлежавшего повстанцам, и, пробившись к телефону, выгнав из кабинета штабного офицера, приказал связать его сначала с Дьегарроном, а потом — с госпиталем в Олларии. Алонсо ранен! Они, Алва, много поколений, сотнями лет — начиная, наверное, с Излома — казались неуязвимы: Луиса не брали ни пули, ни мины, ни гранаты, он не болел, ни разу не подхватил ни лихорадки в лесу, ни солнечного удара в пустыне, ни расстройства желудка (или чего похуже) от дурной воды; не болел ни в детстве, ни в юности и Алонсо — не простужался серьезно, не ломал рук или ног, не расшибал головы… а вот тут, пожалуйста — ранен! И ведь оба вечно ходили по краю, а буквально пару дней назад Луис снова избежал верной смерти, и надо же было так случиться, что Алонсо…
«Да, соберано; нет, соберано, — бубнил в трубку Дьегаррон: удачно оказался в Олларии, сопроводил Алонсо и остался ненадолго присмотреть за ним. — Нет, нет, не пуля, не осколок: он отравлен, это дриксенский ядовитый газ… Да, в королевском военном госпитале, в столице. Нет, пока без сознания. Да, да, о нем заботятся: вызвали слуг из особняка, и графиня Савиньяк выделила пару своих сестричек, и сама при нем. Нет, к личному лекарю еще не обращались, в госпитале хорошие хирурги… послать за ним? Сделаем, соберано…»
И все-таки это оказался яд: снова ирония — по легенде, раньше — давно, Круг назад, — Алва были нечувствительны к ядам, но что-то сломалось в их роду начиная с соберано Рокэ: на того еще не действовали яды, а своему сыну он уже заповедовал беречься, и с тех пор это их чудесное свойство пропало и больше не возвращалось — и вот бедный Алонсо оказался первым в семье, кто действительно пострадал от яда. Он был уже совсем взрослым, его Алонсо, талантливым военным, состоявшимся мужчиной; Луис ожидал его женитьбы (не вникал, правда, в его сердечные дела), потом внуков — а в воспоминаниях, в тех видениях о далеком прошлом, так странно: то Алонсо казался совсем маленьким, мальчиком лет десяти, но одетым на старинный манер — не в курточку, форменные брюки и фуражку, как носили у него в школе, а в камзол в кружевах, короткие широкие штаны, чулки, берет с пером, из-под которого по плечам ниспадали длинные локоны; то Алонсо был взрослым, но сам Луис тогда видел себя глубоким стариком. Видения тревожили — как будто он подглядывал за чужой жизнью: и помнил вроде бы, что между теми, древними, соберано Луисом, Белым Вороном, и его сыном Алонсо разница была как раз лет сорок, но отчего же он-то помнит предка, как себя? Луис даже спрашивал об этом совета у морисков — ездил в храм Четверых в самом сердце пустыни, беседовал с жрецами; но те лишь, разводя руками, утешали: на все, мол, воля Четверых; видения благи, видения посланы Ими; Они лучше знают, что делать.
«Да, соберано, — отчитывался Дьегаррон через пару дней: не вернулся пока на фронт, еще ожидал в Олларии. — Да, пришел в себя; нет, нет, совсем не в порядке. Плохо видит, сильно кашляет, тяжело дышать, очень болит голова. Нет, врачи говорят, что… А? Поговорить? Да, да, конечно. Сейчас… Сейчас распоряжусь». Не разрывая соединения, Луис слушал треск и шум в трубке и представлял, как связывает его с сыном длинный телефонный кабель: тянется отсюда, из кабинета, через леса, среди густой непролазной листвы; достигает морисских территорий, там — там уже безопасно, провода не разорвут, — лежит в траве степей, в песках пустыни, спускается к берегу моря, уходит под воду, выныривает на Марикьяре, снова погружается в море, снова выходит на поверхность в Дьегарроне и бежит через весь Талиг в Олларию — только затем, чтобы Луис сумел услышать в трубке далекий голос сына, убедиться, что тот жив.
«Отец? Рад слышать… Да, все в порядке, все хорошо… — Алонсо закашлялся, длинно выдохнул, и в его дыхании Луису почудился скрытый стон. — Нет, правда, видишь же… — он засмеялся, шикнул на кого-то шепотом: — Не надо, после! — и опять продолжил в трубку: — Представляешь, Раймон… графиня Савиньяк принесла пузырь со льдом… неудобно же держать одной рукой, сидя, я не знаю. О, нет, не в постели, что ты, телефон не дотянется — добрался до кабинета, знаешь, у врача на столе аппарат… ну, добрался, конечно… нет, не несли... ну папа! Лончо подставил плечо… ну да, дотащил. Ты-то сам как? Воюешь? Все нормально? Ну хорошо… — голос сделался глуше, начал теряться за помехами. — Целую, целую». — «Тоже целую, поправляйся…» — связь разорвалась, и Луис не успел добавить: сынок, или: Алонсито, мой хороший; или: я с тобой; или: держись — или еще какую-то сентиментальную чушь; но, может быть, и к лучшему. Потом они снова общались телеграммами: Алонсо выздоравливал, переехал из госпиталя домой, в столичный особняк, в армию его пока не пускали…
— Алва… Алва, прием, прием! Слышно меня? — раздалось из трубки сейчас: звонили, похоже, от командующего — не он сам, а кто-то из генералов, но из-за помех было не разобрать. — Это важно, телеграммой нельзя. Так вот, сразу к делу: Гайифа капитулировала, мы победили! Да, по вашему плану — заняли столицу с севера. Приезжайте, вас ждут, будем подписывать мирный договор — нет, не в столице, не в центральном штабе — на нейтральной территории. За вами вышлют аэроплан, летчик знает координаты. Нет, как же без вас? Какие глупости! Без вас бы ничего не получилось.
Линия «Оллария — границы». Арно
читать дальшеЗагрохотали выстрелы, над ухом истошно заржала лошадь, справа фыркнула и взметнулась на дыбы еще одна, а собственный конь Арно, вышколенный, выученный вести себя спокойно в сумятице боя, повел было ушами и замотал головой, но тут же, повинуясь руке всадника, снова встал ровно. Битва была уже в самом разгаре, вошла в ту фазу, когда от одного человека — командира, полководца, — больше ничего не зависит. Арно, уверенный в своих людях, в отданных приказах, в стратегии, в тактике, оговоренной множество раз, — в том, что его поняли верно, сделают именно то, что ему нужно, ударят туда, куда он наметил; не испугаются, не отступят, не побегут, не сомнут и не сломают строя, — Арно отдался наконец чувству боя и позволил ему нести себя. Он рубил, колол, стрелял, высматривал в рассеявшемся дыме новую цель, протягивал адъютанту руку за пистолетом, снова стрелял; пригибался, когда над головой свистело ядро; уклонялся в сторону, когда угадывал движение чужой пули, и упорно пробивался, пробивался вперед — пока его вдруг не ударило в грудь, и вокруг не сгустилась темнота.
Потом он долго падал, скованный этой тьмой — летел вниз, словно в бездонный колодец, не задевая стен — в пустоте, тишине, безвременье; и, когда ему уже начало казаться, что полет этот не закончится никогда, будто чья-то гигантская рука резко рванула его вверх. Вспыхнул свет, и Арно закричал.
***
Арно часто виделось разное — он привык к этим снам наяву, они его не смущали. Сначала он не придавал им значения, считал пустой фантазией, пока Алонсо однажды вдруг не обмолвился, что видел недавно то же место — они сидели тогда в одной из летних шаддиен на набережной Данара, — тот же рисунок берега, тот же изгиб реки, но словно помолодевшим на целый Круг: дома на том берегу, совсем обветшалые, казались новенькими, только что выстроенными, а развалившаяся, поросшая мохом стена чуть поодаль как будто была тогда частью городских укреплений; видел словно и себя — другим, чужим, незнакомым: одновременно он и не он. Арно только обрадовался было, что и друг посвящен в тайну (отец и мать, сколько бы Арно ни заговаривал с ними, не верили), но Алонсо вдруг потер лоб, поморщился, бросил: «Пустое!» — и больше к этому никогда не возвращался — но Арно-то уже знал. Позже, исподволь, обиняками, он выспросил у Раймонды, не помнит ли странное прошлое и она — и радовался, как ребенок, когда оказалось, что — да, помнит; что можно было спросить открыто, она бы непременно ответила прямо; и как же они оба были счастливы, когда выяснили, что часть воспоминаний у них совпадает: их прогулки в цветущем саду (где? В Алате или Сэ?), их целомудренные, осторожные поцелуи; их свадьба — отчего-то спешная, малолюдная, в темном вечернем храме. Когда они венчались уже наяву, в кафедральном соборе Олларии, где церемонию вел сам кардинал, когда принимали поздравления от родных и друзей — его семья, ее семья, сослуживцы, подружки, знакомые, весь цвет талигойского дворянства, — когда, устав отмечать, он нес ее на руках по лестнице столичного особняка, в спальню, убранную цветами, усыпанную лепестками белых роз, — Арно все не отпускало чувство, как будто на этот раз он делает все правильно, как будто исправляет былые — чужие ли, свои ли? — ошибки; как будто судьба дала ему новый шанс, возможность прожить жизнь иначе. Тогда, у алтаря, поймав ненароком взгляд Алонсо, Арно понял вдруг, что и тот — вспомнил: тоже видел тот темный храм, то их первое, давнее венчание.
Общая тайна, совместная память о неслучившемся — случившемся, но не с ними, не сейчас: должно быть, с теми Алонсо, Арно и Раймондой, героями хроник, мемуаров и писем из семейных архивов, — сплотила для Арно их триумвират, отделяя от прочих людей. Как будто им предназначено было держаться вместе, как будто судьба соединила их неразрывно: Алонсо, Раймонда, Арно; Арно, Раймонда, Алонсо.
Но яркие, сюжетные видения были редки: чаще всего Арно видел темноту — падал в нее, или она вдруг накрывала его сверху, как душное одеяло, или просто висела перед глазами непроглядным туманом. У Раймонды такого не бывало, и у Алонсо, наверное, тоже.
Вот и сейчас Арно снова падал, валился в эту темную бездну, стремительно летел вниз и знал, что у полета не будет конца.
— Нам нужно разойтись, — сказала Раймонда. — Пойми, я… иначе совсем не смогу. Прости меня, Арно, прошу: я…
Получив отпуск, он, не заглянув в имение, примчался сразу в столицу: пока стоял на границе, получал телеграммы одна тревожнее другой — Алонсо ранен, Раймонда тяжело больна — и, как бы ни старался, никак не мог вырваться к ним. Теперь же война как будто поутихла: гайифцы, занятые мятежными колониями, связанные неудачами в Багряных Землях, сначала ослабили напор на северном фронте, а потом, когда повстанцы вдруг взяли верх, вырвали себе свободу, и Гайифа, лишившись огромных территорий, официально капитулировала и подписала с новорожденной республикой мирный договор, им стало уже совсем не до Талига. В ставке рассчитывали, что гайифцы не рискнут пока возобновлять боевые действия — может быть, вообще запросят переговоров, — так что Арно отпустили на время домой довольно легко. И Раймонда, и Алонсо успели поправиться, и Арно мог уже не волноваться за них.
Встреча вышла прохладной. Раймонда спустилась в гостиную и, не успел он повесить фуражку, расстегнуть ремни, скинуть китель — поехал как был, в полевой форме, не переодевшись хотя бы в парадную, — порывисто обняла его, привлекла к себе, а потом, отстранившись, поцеловала — в щеку: как близкого, очень любимого друга, как брата; но без желания, без страсти. И ночевали они порознь: она сослалась на то, что не совсем оправилась, чувствует себя слабой, а он — утомился с дороги; с утра же, когда они снова столкнулись в гостиной, она сказала, что должна с ним серьезно поговорить. Тогда, вчера вечером, он не заметил — скользнул взглядом и не обратил внимания, — а сегодня разглядел, что в углу стоят ее вещи: собранные, уложенные, аккуратно перевязанные бечевками чемоданы, два пузатых саквояжа, дорожный несессер; грудой свалены шляпные коробки, поверх брошено зимнее манто в чехле.
Она сидела перед ним в кресле — напротив него, отгородившись журнальным столиком, — такая же стройная, высокая, прекрасная, какой была, когда он встретил ее впервые; слишком худая, еще бледная после болезни, усталая, измученная, волосы острижены по-мальчишески коротко: должно быть, не сумели расчесать ее чудесные косы, пришлось обрезать. Она мяла в пальцах папироску, не зажигая, не вставляя в мундштук, и говорила о том, что должна уйти — что больше не любит Арно: нет, очень любит как человека, как лучшего друга, уважает, ценит как отца ее сына, благодарна ему, и не хотела бы ссориться, и рада была бы сохранить их теплые отношения, но — не любит как жена мужа, как женщина — мужчину, а любит — другого. Другого…
Они познакомились в Алате, где у ее матери было имение: на водах, на курорте, в теплый весенний день. Она жила то там, то в Надоре: родители подолгу проводили время раздельно, не в ссоре, но давая друг другу передышку; Раймонда ездила обычно с матерью, и Алат с его сочными красками шел ей куда больше сурового, холодного Надора. Арно явился на курорт потому, что там в это время собиралась самая веселая компания молодых бездельников — о, ни сам он, ни Алонсо, который должен был присоединиться чуть позже, конечно, не бездельничали, а исправно служили в армии (проводили в полку и на учениях, сколько положено: большая война тогда еще не началась, но ее уже ожидали). Раймонда с матерью жили в роскошном отеле, где останавливались обычно дворянские семьи: в Надоре были упразднены титулы, но в Алате сохранялись, и ее мать происходила из знатного рода — отец же просто был достаточно богат и имел достаточно политического влияния.
Они то и дело оказывались рядом: то за соседними столиками в ресторане, то на теннисном корте: она играла с подружкой, он — с приятелем (Алонсо пока не приехал); наконец у них нашлись общие знакомые, которые их друг другу представили, и как-то так сложилось само собой, что уже через пару недель Арно спросил, не согласится ли прекрасная Раймонда стать молодой графиней Савиньяк. Конечно, формально он носил титул графа Лэкдеми — наследника Савиньяков, — и она стала бы графиней Лэкдеми, но за последние сто лет все так перемешалось, что почти никто не вспоминал об этом втором титуле, и сыновья графа Савиньяка тоже теперь неофициально именовались графами Савиньяками. К моменту же, когда приехал Алонсо, помолвка уже была делом решенным. Алонсо… ну конечно.
— Это ведь Алонсо, да? — спросил Арно. — Алонсо?
Раймонда посмотрела ему прямо в глаза и, не отводя взгляда, кивнула: да. Алонсо… наверное, стоило ожидать — если судьба так тесно связала их троих, если так плотно переплела их судьбы…
— Это же… из-за наших снов? Ты видела его там — видела его и себя, правда? Но… Рами, — так сокращали ее имя в Алате, и Раймонде нравилось, когда он так ее называл, — Рами, видения ведь не определяют нашу жизнь, не предрешают судьбу! Это просто прошлое — если та, древняя Раймонда вышла замуж за маршала Алву, это не значит, что и ты должна повторять ее путь.
Раймонда покачала головой:
— Нет, не из-за снов: глупости. Если бы были только сны — я бы, конечно, не стала…
Они ведь даже остались перед ним невинны — насколько невинной может быть женщина, побывавшая замужем, родившая сына; они повели себя с ним достойно, были с ним честны: Раймонда не изменила, у них не было даже мысли об этом — она была готова смириться, если Арно не пожелает дать ей развод, только просила хотя бы разъехаться, не жить под одной крышей. Конечно, он ее отпустил: жестоко было бы мучить и себя, и ее. Они договорились, что она снимет номер в гостинице; потом, если нужно, может перебраться в госпиталь, все равно ведь дни и ночи проводит там; процедуру развода же решили доверить адвокатам.
Ему предстоял еще разговор с Алонсо. Они встретились в баре на набережной Данара — неподалеку от того кафе, где когда-то давно начали и не закончили обсуждать их видения. Арно взял себе касеры безо льда, Алонсо заказал содовую: ему пока еще запрещали спиртное. Он выглядел не таким больным и изможденным, как боялся Арно: пусть бледный, пусть тоже, как Раймонда, страшно похудел, пусть носил теперь очки — с круглыми маленькими стеклами, которые на удивление шли к его лицу; пусть ходил пока с тростью — но и правда был почти в порядке: Арно, ожидавший, что ему будет невыносимо горько смотреть на Алонсо, на деле ощутил облегчение от того, что видит его живым. Алонсо отставил трость, сел, приподнял очки, знакомым жестом потер переносицу, грустно улыбнулся, поболтал в руке стакан с содовой.
— Манон Арли уезжает в Алат, слышал? — невпопад спросил Арно: афиши с ее портретом («Спешите! Последние вечера! Прощальные выступления непревзойденной Манон!») облепляли тумбу, которую хорошо было видно из окна бара. — Что же, ей там предложили удачный контракт?
Алонсо пожал плечами.
— Ведь открыли новую ветку железной дороги: теперь все ездят в Алат. Арно, послушай…
— Не надо, — Арно выставил вперед ладонь; глотнул касеры, поморщился и сделал еще глоток. — Не сразу. Притворимся, как будто ничего не стряслось — как будто мы встретились после долгой разлуки. Ну, как ты, что нового в штабе? Тебя ведь не отправляют в отставку?
Позже, когда они, подведя все же беседу к Раймонде (еще три доверху полных стопки касеры и одна опустошенная наполовину), сумели преодолеть и этот перевал, а потом поговорили еще о разной ерунде — как будто, стоило им проговорить самое сложное вслух, напряжение рассеялось, и они снова сделались из соперников друзьями (на самом деле, оба словно знали всегда, что никогда и не были, и не будут соперниками), Алонсо спросил:
— А ты? Вернешься в полк, когда отпуск закончится?
— Попрошу перевести меня в колониальный корпус, наверное, — сказал Арно. — Знаешь ведь: в Бирюзовых Землях, похоже, скоро станет неспокойно. Поеду туда.
Алонсо протянул руку через стол и положил поверх его ладони.
Линия «Надор — Кадана». Принц Генрих Оллар
читать дальшеФакел нещадно чадил. Языки пламени метались, выхватывая из полумрака то угол шпалеры, то неровный стык плит на полу, то руку с зажатым кинжалом, то украшенную россыпью мелких алмазов пряжку, то расшитую перевязь, то край плаща, камзола, воротника, то половину лица, то все лицо анфас — одно, другое, третье, с усами, с тонкой бородкой, с мясистым носом. По потолку и стенам плясали длинные тени, вовлекая в призрачный танец фигуры на гобеленах: рыцаря, даму, пажа, собачку, — отчего казалось, что те двигаются и, оживая, вот-вот сойдут с полотна. Змеился по краю цветочный узор — переплетение вытканных стеблей, листьев, бутонов, — и тоже словно извивался в танце, качался, шел волной.
Генрих закашлялся, вытер платком заслезившиеся от копоти глаза и обвел взглядом свой маленький отряд: они собрались в узком коридоре — без окон, почти без света, — ведущем от личных покоев к камерной приемной, именно потому, что здесь редко бывали люди — слуги ходили другими путями, придворные и гости не любили тесноты, — а шпалеры, украшавшие стены, не пропускали звуков. Недалеко отсюда было и до тронного зала, и до королевских опочивален, так что Генрих, излазивший в детстве все ходы и переходы дворца, сразу вспомнил об этом укромном местечке.
— Итак, — начал Генрих, прочистив горло. — Действуем быстро, на счету каждая минута: Ворон в отъезде, но мы понимаем, что он может вернуться в любой момент. Вы помните, кто и что должен делать? Давайте повторим. Избавиться от стражи у покоев короля, поставить верных нам гвардейцев, — начал перечислять он: посмотрел в глаза тому, кто стоял ближе всех, дождался кивка и продолжил: — То же — у комнат королевы; успокоить ее и дам, чтобы не подняли шума; то же — у принца, проследить за няньками. Дальше: дворцовая канцелярия, забрать государственную печать — вечером секретарей там не будет; взять шкатулку, не открывая: слепок с ключа от нее у нас есть. Наконец, тронный зал: я буду там… Все готовы? Отлично!
План был изящным и простым: объявить, что его величество Карл тяжело болен — тот и правда слег уже давно, и поговаривали, что ему осталось недолго; что не способен сам управлять страной и поэтому нуждается в регенте; наследник же еще слишком мал, а государственные мужи всем хороши — достойнейшие, умнейшие люди, — вот только не связаны с монархом узами близкого родства; так что его величество попросил брата — вот и документ, заверенный печатью, — занять на время трон: побыть, так сказать, местоблюстителем… А там, глядишь, Карл умрет, наследник и королева — ребенок и женщина — не сумеют сказать и слова против, и Генрих займет престол по праву: пусть формально в роли регента, пока мальчик не повзрослеет, но может случиться разное…
***
Ну бред же! Бред! Сущая ерунда, бессмыслица! Ну и привидится же! Какой заговор, какой переворот, какое регентство? Карл, слава Создателю, здоров, бодр и в своем уме; Карл-младший, малыш, тоже в полном порядке; а сам Генрих-то приехал в Талиг по частному делу, как частное лицо — на обычном поезде, в вагоне первого класса, а вовсе не в каком-нибудь пломбированном, дипломатическом. И уж точно он не собирается заниматься политикой — нет, спасибо, политики и переворотов ему хватило до конца жизни!
Не иначе как Генрих задремал, вот ему и приснилось — не иначе как комната навеяла видения о прошлом: дворец столько раз перестраивался, комнаты меняли назначение и убранство, покои переезжали из крыла в крыло, залы делились перегородками на кабинеты размером поменьше, стены сносились — в общем, Генрих бы не удивился, если бы Камерная гостиная, где они с Маргаритой сидели сейчас, ожидая, пока Карл освободится, раньше как раз была тем самым коридором, где еще в прошлом Круге заговорщики создавали свой неудачный план захвата власти. Генрих покосился на супругу: она сидела, поджав губы, сложив руки на груди, и смотрела прямо перед собой. Яркий свет люстры, преломляясь в сотне хрустальных подвесок, очерчивал ее точеный профиль, делая лицо более взрослым, суровым, усталым. Дворец почти весь уже освещался электричеством, лишь кое-где, в дальних покоях, сохранялись газовые лампы: неверное пламя факелов, тусклые огоньки свечей, жар и духота от канделябров, сумрак по углам, копоть на стенах — все давно ушло в прошлое.
Генрих, наверное, дурно учился, оттого и знал так мало о прошлом, не любил историю и не желал в ней разбираться — огорчал только менторов, которые вечно ставили ему братьев в пример: а вот его высочество кронпринц Карл, а как же их высочества Октавий и Георг… Может, не очень-то старался из-за природной лени, а может, оттого, что знал: все равно не будет служить Талигу, нечего себя утруждать — его, самого младшего, толком и не готовили ни к престолу, ни к военной, ни к гражданской стезе: он был с детства помолвлен с каданской принцессой, и уже в те далекие годы ходили разговоры, что король Каданы собирается объявить старшую дочь — наследницей. Так или иначе, история ему не давалась, и он никак не мог взять в толк, почему же тогда — четыреста лет назад (запомнил только потому, что и там были братья Карл и Генрих: и вытащил же отец из закромов его имя, давно ведь не давали в семье!) — так вышло, что принц-консорт Каданы оказался ставленником Гайифы, а устроить переворот и захватить власть решил в Талиге. Как он вообще очутился в тот год в Олларии? Что же, мало дел было рядом с женой?
— Ну что там? — недовольно спросила его собственная жена. — Что ты суетишься, Генри? Нет, я никак не могу поверить, что Карл заставляет нас ждать! И мы сидим в этой его приемной, буквально под дверью, как просители, как какие-то бедные родственники!
— Это не приемная, а гостиная, — сказал Генрих. — Камерная гостиная: для родных, близких друзей — здесь не бывает просителей со стороны. Карл здесь встречается с семьей — естественно, не с теми, кто живет во дворце: ну вот, например, приезжает Октавий с женой и детьми, и они точно так же коротают тут время. Ну, он же король: конечно, он занят.
— Я тоже королева! — отрезала Маргарита. — Нас положено принимать в тронном зале!
— Больше не королева. Ты же сама подписала отречение, помнишь? Мы частные лица: господин и госпожа Генрих и Маргарита Каданские.
— Гражданин и гражданка! — Маргарита вздернула подбородок и отвернулась, а Генрих, вздохнув, потянулся за бокалом: чтобы скрасить ожидание, им принесли и закусок — малюсенькие бутерброды на шпажках, какие стали теперь модны в свете; и паштет в корзиночках из теста, и ассорти сыров, которыми так гордилась провинция Эпинэ, — и вина, и шаддийник на двоих, и сластей; и предложили, на самом деле, сначала отдохнуть с дороги — уже подготовили для них покои, — а встретиться с Карлом завтра: увидеться сначала за семейным завтраком, потом поговорить основательно уже днем, в часы отдыха — найти в плотном расписании короля лазейку оказалось непросто. Но Маргарита потребовала аудиенции немедленно, и вот они ждали, когда Карл закончит совещаться с министрами, или принимать поставщиков двора, или обсуждать очередные реформы. Нет, конечно, сейчас король уже не управлял страной сам: давно миновали времена абсолютной власти — но Карл все равно старался, как он говорил, участвовать в жизни государства. Сколько Генрих себя помнил, брат всегда был таким: деловитым, серьезным, строгим; высокий, подтянутый, он вечно куда-то спешил, читал, писал, сочинял речи, изучал документы, перелистывая бумаги одна за другой, внимательно проглядывая, ставил на каждой размашистую подпись, на ходу жал людям руки, хлопал кого-то по плечу, выслушивал, советовал, приказывал, давал обещания — в общем, руководил. Генрих же в юные годы то валялся на диване с книжкой — томиком стихов или бульварным романчиком, — то играл в крикет, то шатался по кабакам, то, увлекшись оперной дивой, просиживал вечера в театре, дежурил у ее гримерки, бросал к ее ногам охапки цветов; то, получив отказ, утешался в кабаре, то уезжал кутить в Алат, проигрывал в казино половину месячного содержания; то, получив от отца нагоняй, становился на время смирен, посещал светские салоны, слушал завывания модных поэтов, то прятался от общества в Тарнике, скакал по лесам, охотился в одиночестве; то завивал по-особенному кудри, изобретал вместе с личным портным новый покрой сюртука и оказывался вдруг законодателем мод — а потом наконец женился и уехал в Кадану.
Чем обыкновенно занят принц-консорт? Тем же, чем в обычных странах, где правит король-мужчина, занимается королева: нужно сидеть на всевозможных приемах и советах рядом с супругом (супругой), а в остальное время — вежливо улыбаться, оказывать протекцию просителям, поддерживать общественные начинания, поощрять добрые дела, а в первую очередь, конечно, — обеспечить короне наследников. С последним Генрих, увы, так и не справился, а вот другие обязанности выполнял добросовестно: общественные-то дела, злосчастная эта благотворительность-то, и довели их всех до беды. А может, и не был Генрих так уж виноват — может, просто случилось злополучное совпадение, неудачно сложились обстоятельства.
Началось с того, что Генрих — как он корил себя потом за это решение, сколько раз переигрывал потом в мыслях: сказал иначе пару фраз, обратил внимание на другую деталь, и вот судьба уже вильнула в сторону, и вот ошибок удалось избежать, — итак, началось с того, что Генрих озаботился положением беднейших подданных ее величества Маргариты: нет, не попрошаек, не бродяг, а тех, кто зарабатывал на жизнь честным трудом. Его идеи охотно поддержал Союз промышленников Каданы — о, эту формулировку: «охотно поддержал» — позже увековечили в манифесте, но Генрих-то знал, как долго ему пришлось убеждать фабрикантов раскошелиться: посудите сами, господа, ведь сытый, здоровый, счастливый, отдохнувший рабочий принесет и вам, и стране куда больше пользы, чем нищий, полуголодный, полумертвый от холода и усталости; если получилось во Флавионе, почему бы не попробовать и у нас? И действительно, явились больницы при фабриках, и школы, и клубы, и синематографы, и заводские и сельские библиотеки, и кредитные кассы с низким процентом — и все действительно до поры до времени шло прекрасно — и Генрих был очень горд собой, — пока на очередных выборах в парламент большинство вдруг не досталось рабочей партии, взявшейся как из ниоткуда. Она стремительно, буквально за год, набрала силу и сумела привлечь к себе умы: промышленники рвали и метали, а Генрих — не без оснований — подозревал, что больша́я часть денег из их карманов, выделенных на школы и больницы, как раз и осела в партийной кассе у «мечтателей» — так мгновенно прозвали новую партию за их завиральные идеи о счастливом, свободном будущем. Вскоре, правда, ему стало не до того: сначала в парламенте обсуждались разнообразные умозрительные проекты законов, которые сводили роль монарха почти до нуля, потом новый канцлер на каждом заседании начал заводить речь о том, что королевская власть в Кадане вовсе не нужна — устарела, пережиток прошлого, атавизм, — и это расстраивало и смущало Маргариту и беспокоило Генриха, но они все надеялись, что обойдется, пока однажды вечером к ним в покои, практически в супружескую спальню, не вошел (не постучавшись!) отряд гвардейцев, вооруженных не по форме — винтовками со штыками, а за ними канцлер и три министра из его кабинета.
Нет, с ними неплохо обращались: дворец вынудили оставить, но поселили во флигеле особняка неподалеку; сторожили ненавязчиво («нет, вы не под арестом, конечно — это для вашей же безопасности»), не врывались больше в комнаты по ночам. Когда же Маргарита подписала отречение, то позволили им собрать вещи, деньги, украшения, даже взять с собой горничную и отконвоировали на вокзал, к поезду, в котором для них, оказывается, уже был выкуплен целый вагон первого класса: поезд шел из Хёгреде в Олларию по новому пути через Надор, так удачно открытому несколько месяцев назад.
Может, и странный сон-то ему навеяла вовсе не комната — нет, призраки в Ружском дворце не водятся, что бы ни говорили легенды, — а так просто преломились его воспоминания о неурядицах последних недель: заговор, переворот, гвардейцы — все к одному.
— Знаешь, все-таки, наверное, не просто господин и госпожа: принц Генрих Оллар и принцесса Маргарита, — заметил Генрих, придвигая жене бокал и наливая вино во второй. — Мой-то титул никуда не делся... Марго, ну что ты, право: все уладится, гляди — мы ведь сумели спастись, и средств у нас достаточно: есть ведь и мои доходы, не будем же мы проматывать твои драгоценности.
— Из милости жить приживалами у твоего братца! Что за доходы — от земель, которые принадлежат не лично тебе, а титулу, — или вообще содержание из казны? От широты душевной выделят нам именьице или квартирку? Нет уж, спасибо!
— Ну что ты… Не обязательно оставаться в Талиге, — Генрих огляделся: отвлечь расстроенную жену книгой, газетой — в гостиной была своя маленькая библиотека, пара шкафов с поэзией, классическими романами, для искушенных умов — философскими трудами древних; в углу на этажерке стопкой были сложены дамские журналы, а недавно завели и радио, и сейчас оно тихонько наигрывало алатский мотив. — Поедем, например, в тот же Алат, — он повертел рычажок, чтобы сделать музыку громче. — Помнишь, как в наше свадебное путешествие? Поселимся там… говорят, туда теперь перебирается вся богема, не заскучаем: видела, кстати, на вокзале афиши — даже Манон Арли вроде бы переходит в алатский театр?
— Опять твои певички! — взорвалась Маргарита. — Генри, еще одно слово — попробуй только посмотреть в ее сторону! — клянусь, я просто с тобой разведусь, теперь-то уж можно!
Генрих, опомнившись, что сказал лишнего, начал было изобретать извинения (неприятно, что снова скандал — но зато хорошо ведь, что супруга отмерла, стряхнула оцепенение: а значит, приходит в себя), но тут дверь отворилась, и со словами: «Генрих, не шуми!» — в гостиную вошел король Карл — широким шагом, улыбаясь по-дружески открыто, — и Генрих, проглотив отповедь (шумел-то не он, даже слегка обидно: как будто он опять нашкодивший мальчишка) — наконец-то почувствовал себя дома.
Вне линий. Эпилог. Манон Арли
читать дальшеЗатихли последние аккорды — оркестр продолжал потихоньку играть, когда номер уже закончился, — отгрохотали аплодисменты, опустились, всколыхнувшись волной, тяжелые складки занавеса (отсекая уже раскрытую постель от сумрачной, пропитанной ароматами духов, роскошно обставленной комнаты, упал бархатный балдахин), рассыпался по авансцене брошенный кем-то запоздалый букет, и Манон наконец-то сумела — откланявшись, выслушав овации, громогласные «Браво!» и вопли восторга, послав в зал сотню воздушных поцелуев, пообещав непременно вернуться назавтра, а может быть, даже выступить на бис в конце вечера, приняв неисчислимое количество живых цветов в корзинах, перевитых лентами, с записочками и визитными карточками, и фруктов, и коробок конфет, — сумела удалиться за кулисы и скрыться в своей гримерке. Здесь, вдали от шума сцены, она избавилась от сценического наряда — длинные цветастые юбки в бесконечных оборках, расшитый блестками и золотом корсаж, завитой, украшенный перьями шиньон, три ряда жемчужных бус. Манон, переехав в Алат по приглашению Балинта Мекчеи, приготовила пять новых номеров, из них три — в народном стиле: на алатскую музыку, с элементами деревенского танца. Устроившись перед зеркалом, она старательно смыла грим (сидя за туалетным столиком в легкой, откровенной, спадающей с одного плеча, почти непристойной сорочке, запустила палец в баночку с румянами), а потом переоделась в простое платье по моде: ничего лишнего, узкая юбка, лаконичный крой, невыразительно-кремовый цвет. Гримерка эта, конечно, принадлежала ей одной: тут хранились ее наряды, сюда ей приносили цветы, а за дверью непременно дежурили бы воздыхатели, если бы Балинт не поставил у черного хода сурового и неподкупного швейцара, который не пускал к актрисам тех, кого они не желали видеть. Манон без особой нежности вспоминала те дни, когда вынуждена была делить гримерку с десятком таких же, как она, молоденьких танцовщиц столичного кабаре, и места вечно не хватало, и они вечно толкались и ссорились, а увивавшиеся за ними юнцы то и дело норовили прорваться внутрь, с шумом, со смехом рухнуть в единственное кресло, приобнять девицу за талию, усадить себе на колени (приобнимая, потихоньку опускал вниз расшнурованный вырез сорочки, оголяя плечо, нашептывая на ухо старомодные комплименты… да что это, да откуда? Ведь не было такого!). Потом ее заметили, она перешла в театр, появилась и своя гримерка, и горничная, и поклонники остепенились; и вот, когда Балинт предложил ей место у себя в Алате, Манон еще поначалу раздумывала, советовалась с антрепренером, перебирала варианты, сама просчитывала, не прогадает ли — наконец согласилась и оказалась права: условия здесь были куда лучше, чем в Олларии, а заведение Балинта, даром что на деле было форменным варьете — хоть и называлось театром, — гремело на весь Алат.
Обогнув сцену сзади и пройдя, неслышно ступая, по скрытому от посетителей коридору, Манон оказалась у дверей в зал: на сцене наигрывал веселенькую мелодию, развлекая публику между танцевальными и песенными номерами, йернийский квартет; зрители потягивали вино и, ожидая следующего выступления, разговаривали. Манон еще в Олларии научилась слушать и слышать: ходить между столиками, от кучки к кучке, неузнанной — без блесток, перьев, пены оборок, без кричащего макияжа она превращалась в обычную, мало чем примечательную посетительницу театра. Публика здесь была разношерстной, и разговоры велись любопытные: в Алат сейчас приезжали не только светские бездельники, любители курортной жизни, но и всевозможные военные — отставные и в отпусках, — и политики, и финансисты, и высшая знать. У самой сцены, за столиком в тени, Манон заметила принца Генриха — тот был, как всегда, один; у ног его стояла огромная корзина чайных роз — вторую такую же он преподнес ей в начале выступления. Вот этому не стоило попадаться на глаза: взявшись осаждать ее пару недель назад, тот успел изучить до мельчайших деталей ее манеры, походку, черты лица, так что сейчас легко бы разгадал ее маскарад. Балинт же не только не возражал — если актрисе хочется поиграть в инкогнито, вызнать новости, собрать сплетни, то зачем же ей запрещать, — но, по сути, сам ее направлял: своей рукой вписал отдельный пункт об этом на последнюю — тайную — страницу ее контракта.
— В Гайифе? Да что в Гайифе? — говорил двум дамам военный в песочного цвета форме, без погон, судя по акценту — коренной алатец. — Нет, ну слушайте, колонии им уже не вернуть: все, баста! Ну как же, знаю: своими глазами видел, сам там был!
— А разве у Алата не нейтралитет? — спросила одна из его спутниц — дама в красном боа, которое в полумраке зала казалось багровым, а на свету было бы, наверное, ярко-алым. — Никогда не думала, что вам можно с кем-то воевать.
— Страна не воюет, — с хохотком ответил алатец. — Но никто не запрещает, например, записаться в иностранный легион. Ну и специалисты высокого класса, сударыни, всегда нужны — никогда не будут лишними. Нет, вы же не думаете, что я — ха-ха — сам ползал там по болотам, копался в песке, карабкался по горам? Ну, нет, конечно: в штабе, при штабе. Я же не какой-нибудь вам Луис Алва, мне это не нужно. Работаю, — он постучал себя пальцем по макушке, — головой. А я, кстати, уже рассказывал, как мы подписывали мир? Ну, тот договор, в котором Гайифа отказалась от притязаний на колонии и даровала, так сказать, им свободу? Неужели нет? О, это та еще история! — он подкрутил ус и, усевшись поудобнее, принялся рассказывать с таким видом, как будто сам и выдумал, и заключил этот мир: — Итак, дело происходило в городке — нет, скорее даже в деревне — буквально посреди степей: сущее, скажу вам, захолустье — и выбрали его только потому, что он находился на полпути между гайифской столицей на побережье и штабом повстанцев в горах. Думаю, правда, теперь-то столицу новой республики устроят на старом месте: что там, в этих горах — неудобно. Итак, прибыли мы на автомобилях, конечно. Представьте себе картину: жара, солнце палит, пыль, грязь, на краю дороги женщины варят еду — суп или кашу, знаете: мешанину из зерна с фруктами, — в огромных котлах; тут же разливают по тарелкам; другие ходят мимо, носят на голове тазы, кувшины, корзины, не обращают на нас никакого внимания; тут же играют дети — подбегают, тянут за рукав, вопят: «Сударь, сударь, велы, велы!» — выпрашивают денег; и посреди этого великолепия стоит особнячок — как называют, в колониальном стиле: колонны, портик, фронтон, выкрашен в розовый, весь чистый, опрятный, уютный; у дверей двое с карабинами. Заходим внутрь — все выскоблено, вылизано до белизны: и неудивительно, там ведь нанять женщину для услуг — уборки, стирки — на месяц стоит не больше, чем выпить чашечку шадди; а если добавить к этому кухарку, то цена доберется примерно до бокала игристого, — военный покачал в руке свой бокал. — Так о чем я? Да, заходим, там уже сидят по двум сторонам стола: наши — то есть повстанческие — генералы: в полевой форме, при оружии, чуть ли не с револьверами в руках; и гайифцы — разряженные в пух и прах, только что не во фраках. А дальше… ну а дальше, мои дорогие, совсем неинтересно: подписали мир, и вот я вернулся к вам — что мне там еще делать? А вот Алву — того упросили остаться: похоже, сами управлять страной господа генералы совсем не умеют — без него не справятся; да и восстанавливать страну придется почти из руин…
— Так что же, герцог Алва не приедет даже на свадьбу сына? — ахнула вторая дама, в желтой накидке.
— Ну, вот этого я не знаю, — протянул военный, и разговор свернул на общих знакомых и родных.
— …представляете, женится — определенно уже женится, точно, даже дата известна, — говорили тем временем за соседним столиком — там, где расположилась компания кумушек средних лет: Манон приятно было знать, что и таким добропорядочным дамам не чужды ее выступления (эта женщина, Манон Арли, распутница, еретичка, позор для столицы… да откуда снова, чьи же мысли она слышит?). — И на ком! Не на девице: даже не на вдове — на разведенной! Какой скандал, какой удар по репутации! Что они там вообще себе воображают в этой своей Кэналлоа? Наследник герцога! Практически принц! Просто кошмар… дикари…
— Ах, моя милая, сейчас, в наше время, это уже ничего не значит, — рассмеялась вторая дама. — В правящих семьях разводы, так посмотреть, скоро вообще станут в порядке вещей. Вон, далеко ходить не надо, — она ткнула большим пальцем в сторону сцены, и ее подружки в унисон закивали, а одна, сидевшая к сцене ближе всех, спрятала улыбку в чашечке с тизаном. — Ее величество уже публично объявила о разводе — а его высочеству хоть бы что: и является сюда, как на службу, каждый вечер, и заказывает цветы корзинами, то розы, то пионы, то недавно скупил пол-оранжереи орхидей…
— Ее величество сейчас в изгнании, — поправила третья. — Едва ли вернется на трон — а маркиз Алвасете когда-то ведь станет соберано Кэналлоа.
— Ну, знаете: сегодня в изгнании — а завтра подданные одумались и призвали ее назад… — вставила первая.
— Ах, я совершенно, совершенно ничего не понимаю в политике! — замахала руками вторая. — Посмотрите лучше, мои дорогие, как стойко держится милая Манон: ни слова, ни жеста, ни единого слуха — достойнейшая женщина, исключительной порядочности; и чудесный, чудесный талант!..
Спеша скрыться в тени, Манон отступила назад. За столиком чуть поодаль сидела богемная компания, которая была так увлечена беседой и друг другом, что, казалось, совсем не обращала внимания на представление: поэты, художники, драматические актеры точно так же являлись в варьете Балинта, чтобы поперемывать косточки знакомым и незнакомым, но устраивались всегда в конце зала и, особенно не глядя на сцену, весь вечер в голос болтали.
— Не понимаю, что в этом такого, — говорила томным голосом бледная девица с густо подведенными глазами, поднося к губам мундштук. — Почему не пожить втроем? Видно ведь: люди предназначены друг другу судьбой — оба любят одну, она сама любит обоих, да и они оба между собой… Узы брака, освященные церковью, для свободных умов давно ничего не значат…
— Это для нас с вами ничего не значат, — усмехнулся высокий, худощавый молодой человек в пальто и несвежем шарфе, дважды обмотанном вокруг шеи — тот был таким длинным, что его концы спускались до пола. — Мы, люди искусства, понимаем, что такое высшая любовь — а те, кого называют знатью, до сих пор скованы условностями света.
— Пусть так… Но все же: для чего уезжать так далеко, что это за бегство на фронт, за море, на другой континент — как будто форма изощренного самоубийства?
— Да я ведь уже объяснял! — стукнул кулаками о стол третий спутник — коренастый мужчина, тоже в пальто, но добротно сшитом: по виду — литературный или театральный критик. — Дело вовсе не в несчастной любви, все это ваши романтические бредни! Бирюзовые Земли заполыхали вслед за Багряными — колонии одна за другой требуют свободы, а Новая Акона уже объявила себя республикой! Положение Талига отчаянное — с одной стороны наступает Дриксен, с другой Гайифа, а теперь добавились еще и заморские территории. Само собой, туда перебрасывают опытных военных: вот так, а не «ах, бедный Арно, трагический герой современности», — передразнил он.
(«Арно, зовите меня просто Арно, дорогая Манон, к чему эти церемонии». — «Алонсо, просто Алонсо, обойдемся без титулов!» — и опять: почему? Эти двое, два главных героя сегодняшних светских сплетен, никогда не были ей представлены — если и посещали ее выступления, то только как простые зрители).
— …и будет воспитывать ее ребенка! — перекрыло общий гул восклицание. В ответ рассмеялись:
— По Каракису?
— Нет, нет, по-человечески… — остаток фразы потонул в шуме аплодисментов: квартет закончил играть, и его провожали со сцены — не так бурно, как Манон, но вполне доброжелательно.
— С Дриксен заключили мир, невыгодный для обеих сторон, — раздавалось из-за столика по соседству с богемным, где собрался еще один политический кружок: там, с головой уйдя в спор, тоже не слушали музыкантов, пропустили и окончание прошлого номера, и начало следующего — не сбил серьезного настроя даже громогласный возглас конферансье: «Спешите видеть! Впервые в нашем театре — неподражаемый, уникальный ансамбль народной музыки — из Кагеты! Встречайте!» Говорил то ли военный — похоже, отставной, определенно из Талига, — то ли штатский — политик или бюрократ: ронял слова отрывисто, скучным, казенным голосом, как будто читал доклад: — На гайифском фронте изменений нет. Точнее, есть в худшую сторону: ожидали, что, потерпев неудачу в Золотых Берегах, Гайифа отступится и займется внутренними делами, но просчитались — они бросили все силы на границу с Талигом, так что эта война наверняка затянется еще на несколько лет. Если, конечно, неучтенный фактор в виде каданских сил не переломит ситуацию…
Пятеро кагетцев, одетых в нарочито вычурные костюмы, настроили инструменты, и полилась бодрая плясовая музыка — Манон пришло на ум, что им не хватает танцовщиков — танцовщиц; и перед глазами сами собой возникли образы движений: здесь поворот, изогнуться (изящно склонившись, выгнув спину, поставив одну ногу на пуфик, медленно снимает шелковый чулок…), поклониться, прыжок, антраша: не обсудить ли с Балинтом, не предложить ли дополнить номер?
— Бедняги, — сочувственно сказала еще одна дама, указывая веером на сцену. — Пришлось ведь, наверное, бежать: кошмар, кто бы мог подумать, что в Кагете разгорится такой пожар.
— А все Кадана, — поддакнула вторая. — В газетах писали: пламя первым наверняка перекинется в Гаунау, но, вот странно, получилось, что Кагета приняла удар, а о Гаунау… не слышали? Я вот не слышала, — она развела руками.
— Дикие нравы, горячая кровь, — снисходительно объяснил их спутник. — Они там резали друг дружку столетиями: то кланы этих, как их, казаронов что-нибудь не поделят, то чей-то прадед убил чьего-то еще прапрадеда — и пожалуйста, вековая вражда, кровная месть. Рабочее движение? Ха, не смешите меня!
— Неудивительно, что Надор решил отмежеваться от Каданы и вернуться в Талиг, кому приятно такое соседство…
— …о, кстати, а тот надорец, — уловив слово, подхватили мысль за столиком через два от этого, — вы его уже не застали? Как жаль! Очень примечательная личность! Мы все здесь ему так благодарны: этот его проект, эти его железнодорожные тоннели — поглядите, как расцвел теперь Алат, когда из Талига появился к нам прямой быстрый путь. А сам — милейший, милейший человек: по всему видно, порядочный, примерный семьянин, и серьезный — иногда до забавности. Представляете, ему ведь предложили контракт в Багряных Землях — в Золотых Берегах, — так он все выяснял: не военные ли дела, не нарушит ли он принципов — мол, в Надоре нейтралитет, он не имеет права… А власти Золотых Берегов — Свободных Берегов, как они себя называют, — говорят, в безнадежном положении: все разрушено, поезда почти не ходят, горы трясет, то обвал, то оползень. Уж не знаю, сколько они ему посулили, но он в конце концов согласился. А еще… постойте, да это ведь Манон! Манон Арли! Сударыня, какая честь! Выпейте с нами — красного, белого, игристого?
Манон, натянув самую обворожительную из улыбок, начала было прикидывать, как же ей улизнуть — сказать ли, что они обознались, приняли ее за актрису, и ей очень, конечно, лестно, но увы, нет; или признаться, что да, она, но сослаться на срочные дела; или… — но тут ее спас Балинт. Вынырнув из полумрака — следил за ней или случайно оказался рядом? — он крепко ухватил ее под локоть и, отсалютовав зрителям бокалом, заявил:
— Госпожа Арли пока никак не может к вам присоединиться, друзья: у нее выступление. Ступайте, моя милая, переодевайтесь: следующий выход — ваш. Господа, минуточку внимания, — он возвысил голос так, чтобы его было слышно повсюду в зале. — Всего через четверть часа на бис для вас станцует непревзойденная Манон Арли!
Эпилог 2. Ринальди и бездна
читать дальше— Ну что же, опять неудача? — бездна заколыхалась, расползаясь неровным пятном, выбрасывая и втягивая чернильные щупальца, переливаясь сотнями оттенков темноты. — Опять ничего не получилось? Не пора ли признать, что бороться — бессмысленно?
— Это еще почему? — невозмутимым тоном спросил Ринальди. — Не все, конечно, гладко, но люди есть люди: жизнь течет своим чередом.
— Убивают друг друга, отбирают игрушки, никак не поделят бусину; пламя все ярче, очаги вспыхивают все чаще, гаснет один — загораются два; буйны, беспокойны, жестоки, глупы, — перечислила бездна. — И ты потерял еще одного Ракана.
— Потерял? — нахмурился Ринальди. — Во-первых, их и так было минимум два — а во-вторых, кого это я потерял?
— Ах, ты еще не видел… — бездна рассмеялась: ее хохот ощущался мелкой дрожью, пробежавшей по жилам. — Упустил… Посмотрим? — предложила она.
— Посмотрим.
Луис Алва, распластавшись на животе, лежал на краю обрыва и, вытянув обе руки перед собой, сосредоточенно, виток за витком, вытягивал из-под груды камней уложенные здесь прежде провода: отсоединив их, можно было добраться и до спрятанного в расселине заряда. Стоило войне закончиться, как горы, словно и они ощутили обретенную свободу, принялись протестовать: за последние годы их столько раз взрывали, столько поездов скинули в пропасть, разрушили и искурочили столько хорн железнодорожного полотна, проложенного поверх скал, крепко пришитого к ним, что они теперь перестали держаться прочно: порода плыла, земля дрожала, камни скатывались и осыпались вниз. Свободные Берега догадались нанять инженера, который разбирался в горном деле лучше других и сумел бы, пожалуй, усмирить скалы, но, пока он не приехал — вызвали из Надора, не меньше месяца уйдет на сборы, дорогу до порта, долгий переход морем, — было решено, что Луис со своими людьми пройдется по всем местам, где закладывал взрывчатку, и уберет хотя бы ее.
Подземный толчок заставил Луиса выпустить провода и вцепиться в плоский камень — почти ровную плиту — под собой. Он хотел скомандовать отступление: стоило осторожно, без лишних движений, не поднимая головы, не вставая на ноги, задом отползти от края и добраться до площадки, где был установлен лагерь — судя по всему, грозило начаться землетрясение. Но он не успел: справа раздался отчаянный крик, и уступ, на котором сидели двое его помощников, откололся и полетел вниз, увлекая их за собой. Луис вскочил, размотал веревку, висевшую на поясе, огляделся: бросить им — уже поздно; зацепить за камень, обвязаться, спуститься самому — вдруг еще живы, вдруг не упали на дно, застряли на полдороге, еще можно спасти… Скалу снова тряхнуло, сверху посыпались камни, плита под ногами накренилась, ноги заскользили; Луис попытался схватиться за скалу, но не удержался…
— А твои Скалы опять не спасли твоего Ракана, — саркастически заметила бездна, когда видение погасло.
Пароход, который вез Льюиса Окделла, тем временем еще только подходил к главному порту Свободных Берегов: теперь путь мимо Гайифы был заказан, так что континент приходилось огибать с другой стороны — по южному маршруту, вокруг мыса Фрэдена. Стоя на палубе, Льюис смотрел, как вырастают перед ним на горизонте горы, и чувствовал смутное беспокойство и их неясную дрожь.
— Что значит «опять»? — спросил Ринальди. — И при чем здесь вообще Скалы?
— У тебя ведь на каждый Излом с ними выходит какая-то неприятная история: то убьет, то попытается убить, то сам умрет… Разве твои приятели тебе не рассказали — конечно, пока были живы, — смех бездны снова продрал Ринальди до костей, — что Скалы должны быть щитом?
— Это совершенно не относится к делу! Во-первых, у нас пока не Излом, во-вторых, сейчас другие обстоятельства. Ракан не исчез из мира, Скалы с ним не в ссоре…
— Ну, до Излома, может, вы и не доживете: а если и доживете, то пожалеете об этом! Зачем дожидаться, пока вас перемелет Излом? Он ведь точно станет для вас последним! Да вы и сами справитесь: в вас неистребима тяга к разрушению — вы только и делаете, что мучаете друг друга и сами себя. Посмотри, чего ты добился, возвращая эти души из прошлого? Ничего! Не проще ли смириться, сделать всего один маленький шаг — ко мне, в мои объятия? Принять меня, стать со мной одним целым?
— Разрушение… — пробормотал Ринальди словно про себя. — Не только ведь — разрушение. Кто-то ведь и созидает. Вот женщина: чем была знаменита? Красотой, сильной волей, ярким характером, не более того: чего стоило ее самодурство! А теперь — трудится не покладая рук, спасает жизни… Или мужчина: раньше — запутался в интригах, перехитрил сам себя, глупо погиб. Теперь — занял себя полезным делом, старался помочь другим, даже помог…
— Так помог, что сделал только хуже, испугался, сдался и теперь прожигает жизнь впустую! Одна личность ведь ничего не значит: это капля в море, песчинка в пустыне. А люди в целом — люди никогда не меняются: они порочны по натуре. Все твои подопечные так или иначе — не смогут противостоять толпе: или пойдут за ней, или будут ею растоптаны. Толпа же легко доведет вашу бусину до гибели.
— Созидание, — повторил Ринальди. — Ты мне сама подсказала выход! Теперь я лучше представляю, что делать: до Излома еще больше ста лет, и мы обязательно справимся.
***
Но если я когда-нибудь
Сойду в долину тени смертной,
Покуда бусину колотит
Очередной жестокий бой,
Я все равно паду на той,
На той Второй Двадцатилетней,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.
Сойду в долину тени смертной,
Покуда бусину колотит
Очередной жестокий бой,
Я все равно паду на той,
На той Второй Двадцатилетней,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.
____________________________________
Примечания
читать дальшеКаноничные герои эпохи Двадцатилетней войны (конец 200-х. гг. К.С.), так или иначе участвующие в этом фике:
- Алонсо Алва — политик, полководец, герой Двадцатилетней и других кампаний;
- Луис Алва по прозвищу «Белый ворон» — политик, полководец, судя по датам жизни — отец Алонсо (но это нигде прямо не подтверждается), погиб на охоте в Багряных Землях в возрасте 73 лет;
- Арно Савиньяк — военный, генерал, погибший в сражении при Каделе;
- Морис Савиньяк — отец Арно, который женился на его вдове, чтобы не раскрывать публике подробности тайного брака, но легализовать ребенка Арно;
- Раймонда Савиньяк-Алва (урожд. Карлион, Сакаци) — красавица, жена сначала Арно, потом Мориса, потом Алонсо;
- Вильям Карлион — старший брат Раймонды по отцу (упомянут только в Приложениях);
- Алиенора Карлион — старшая сестра Раймонды по отцу (упомянута только в Приложениях);
- Рене Эпинэ — военный, маршал;
- Алонсо Дьегаррон — друг и соратник Алонсо (упомянут только в «Ветре Каделы»);
- Кракл — неудачливый генерал, участник битвы при Каделе, допустивший тактическую ошибку;
- Поль Пеллот — маршал Талига, предатель, попытавшийся устроить мятеж и перейти на сторону врага;
- Каракис — гайифский стратег, командующий в битве при Каделе (упомянут в «Ветре Каделы» и в переиздании, а в первом издании канона гайифскими войсками командовал Леман Теркасс);
- Кавва — дриксенский фельдмаршал, который был разбит Алонсо Алвой и ушел в монастырь;
- Льюис Окделл — военный, генерал, наряду с кансилльером Джеральдом упоминается как один из благонадежных Окделлов;
- Алексис — император Гайифы (упомянут только в Приложениях);
- Стивен Хейл — военный, капитан, участник битвы при Каделе, в предыдущем сражении был ранен алебардой (упомянут только в «Ветре Каделы»);
- Танкред Манрик — политик, экстерриор, занимался вопросом самостоятельности Алата (упомянут только в Приложениях);
- Карл (Второй) Оллар — король, во время правления которого Талиг выиграл Двадцатилетнюю;
- Генрих Оллар — его брат, принц-консорт Каданы, во время болезни брата попытался устроить в Талиге переворот и был казнен; имя жены Генриха, каданской королевы, не приводится;
- Балинт Мекчеи — первый из алатских герцогов, военный, политик, борец за независимость Алата, союзник Талига, друг Алонсо;
- Манон Арли — куртизанка, «дарившая свою благосклонность одновременно маршалу Алонсо Алве и его кузену королю Карлу Второму».
При изложении истории Кэртианы в Круге Ветра фик ориентируется на тексты команды с ЗФБ-2024, в первую очередь — на фик «Р.О. и Р.О.» и серию «Время лечит».
@темы: Реальный мир, Сокраловские истории, Воображаемый мир: Арда, Воображаемый мир: ОЭ