Пожиратель младенцев
Не прошло и двух месяцев с окончания ЗФБ-25, как я все-таки обрела в себе силы принести сюда хотя бы первых из своих тамошних фиков...
На самом деле, моих фиков там было всего два плюс пряничный замок плюс я сплела кружево. Вот кружевом больше фиков горжусь, однозначно! Я старалась, я давно не плела на коклюшках, и оно мне нравится! Задумали концепт потому, что некоторое время назад автор канона сравнила Надор с Вологдой: мол, зачем на планете нужен Надор? А зачем на Земле нужен такой глухой бесполезный угол, как вологодчина? И вот в команде обрела чудесного артера SE778H_Lyambda, которая создала для меня эскиз, и по нему-то я и сплела! Кружево — это долго, времязатратно, тяжело, быстро устают глаза... но приятно и красиво, умиротворяет, и я это люблю, так что однозначно получила удовольствие!
А вот от фиков в этом сезоне — даже, наверное, с лета — как будто читать дальше много ОБВМ удовольствия все меньше, а мучений все больше. Соотношение страданий, пока придумываешь сюжет, потом складываешь в слова, потом пишешь (или пытаешься писать), потом нервничаешь из-за читательской реакции... — и удовольствия, что слова все же сложились как надо, что идея обрела воплощение, что сокомандникам понравилось, что читателям тоже понравилось — соотношение, похоже, пока в пользу страданий. Очень грустно. Хотела бы снова начать писать легко и с радостью, но пока... нет, увы.
Так что же, к фику. Идея этого фика появилась у меня еще осенью, когда автор канона рассказала вот такую историю о Мирабелле: "А что в случае с девицей Карлион? Семейка дорожит своим баронством, причем чем крепче власть Талига, тем сильнее. Семейка осмотрительна до трусливости, а эсператизм под категорическим запретом. Расписываться в своей нелояльности? Вы что! Так что помощи семьи Мирабелле ждать не приходится. Остается -сбежать и тайно пробраться в Агарис самостоятельно. Ну и как это осуществит не приспособленная, помешанная на приличиях, безденежная , не умеющая располагать к себе людей девица?" То есть, представляете, Мирабелле примерно семнадцать, она невероятно религиозна из чувства подросткового протеста, родители пытаются выдать ее замуж против воли, она тайком собирает узелок и бежит в Агарис! Я бы с удовольствием почитала такие приключения совершенно вне контекста ОЭ, да хотя бы и в земном антураже Нового времени!
Но у меня этот сюжет изменился, и вот уже Мирабелла бежит в Агарис на несколько лет позже, уже замужней дамой, уже новоиспеченной герцогиней... и, конечно, в Агарисе ее ждут всякие приключения и неизбежный хэппи-энд, и в результате у Окделлов все будет хорошо... кроме Эгмонта. У Эгмонта в конце концов хорошо тоже, но не сразу.
Не исключаю, что на этот сюжет и на образ Мирабеллы у меня повлиял фик "Свет", как раз об альтернативной Мирабелле, но я постаралась не сделать Эгмонта такой же сволочью, как в том фике.
Приключения и особенно опасности довольно условны, а повествование кажется мне несколько скомканным — конечно, хотела бы расписать это все в длинное размеренное макси, но увы, увы. И так вышло неторопливо.
Этот фик мне в целом, в итоге, скорее нравится... хотя он далеко ушел от канона, и это уже почти оридж. Не хотелось бы, чтобы он стал моим последним приветом фандому ОЭ, но посмотрим!
читать дальшеМирабелла, герцогиня Окделл, бежит в Агарис.
Нет, конечно, не бежит — для всех она едет в паломничество, помолиться, поклониться святыням; едет при параде, с помпой — с лакеями, с двумя кучерами, с горничной, со сменой лошадей, в карете с гербами. Эгмонт снабдил ее деньгами, подорожной, рекомендательными письмами к ее высочеству и Эсперадору, отрядил слуг, велел им заботиться о молодой госпоже, сам при отъезде суетился, устраивая ее поудобнее, принес подушек, приказал поставить жаровню — хотя, казалось бы, куда: лето; чуть ли не на руках поднял в карету. И нет, даже так — не для всех: официально герцогиня Окделл отбыла в путешествие — осмотреть знаменитый древний город, подышать морским воздухом, увидеть воочию, вырвавшись наконец из захолустья, где провела девические годы, то, что называют большим миром. Извольте, господа: свадебное путешествие. Ну и что же, что одна? Супруг занят, вы знаете, дела армейские, служба, человек несвободный, сам себе не принадлежит…
В отрочестве, на пороге юности, Мирабелла не раз представляла себе эту дорогу — из Надора (из именьица в Старом Карлионе, за пределы которого и выезжала-то только трижды в год к родичам) в Агарис; представляла, конечно, не так, воображала, как, поссорившись с родителями — или не поссорившись, никому не сказав ни слова, — ночью выскальзывает из дома, босая (или нет, в сапожках), в одном плаще поверх сорочки (или нет, переодетая в мужской наряд, позаимствованный у брата — или все же нет, воровать бесчестно, в сорочке неприлично: одетая в дорожное платье и неприметный плащ), пешком или попросившись в крестьянскую телегу, добирается до границы — границы, скажем, Каданы, ближайшей эсператистской страны, — и там уже не скрывается, объявляет себя паломницей явно, прибивается к пилигримам, уже с ними, опираясь на посох, задыхаясь от дорожной пыли, медленно, пешком идет в Агарис — чтобы, конечно, там отказаться от мирского и принять постриг. Сейчас вспоминать о тех детских грезах было почти неловко: Мирабелла воображала себя и мученицей, и — вот ведь гордыня — святой. Стыдно — но она не признавалась в этом даже духовнику: кстати, духовника, тайного эсператиста, в Старом Карлионе еще пришлось поискать, но она справилась: выспросила у старых слуг, попросила вызнать в городе так, чтобы никто не донес родителям. Духовник потом все удивлялся: отчего же она, воспитанная в олларианстве (точнее, в светском, условном изводе сдвоенной, упрощенной религии), обратилась к истинной вере: нянька ли, кто-то из родителей или дальней родни исповедовал эсператизм тайно; все недоумевал и расспрашивал, как же так получилось, что духовные книги, философские труды — не запрещенные: кто же запретит философию? — зажгли в сердце юной девицы, еще ребенка, настолько истовую страсть? Мирабелла и сама не могла ответить, пожимала плечами, духовник говорил: «Ну же, дитя, каждому свое, страсти перемелются, даст Создатель, узнаешь и другие».
О, она узнала другие: он был прав.
Здесь, в Надоре, молиться как положено можно было наконец-то открыто: нет, родители ей не запрещали — как все старые надорские семьи, они внешне принадлежали олларианству, но не противились эсператизму (духовник и называл это: сдвоенная, опрощенная вера); не запрещали, но и не понимали, осуждали, считали чрезмерными ее строгость, умеренность, благоразумие. Духовник еще говорил: «Все не то, дитя, добродетель не такова, поймешь позже сама» — здесь же, в Надоре, сменился и духовник: местный, отец Маттео, был с ней во всем согласен.
С Эгмонтом они и венчались дважды: по олларианскому обряду, явно — и тайно, по эсператистскому, в домовой часовне Надорского замка. Куда проще было бы, думала она теперь, если бы обошлись одним. Так вот: венчались, связали друг друга узами духовными, а потом телесными, а через неделю — неделю, даже полмесяца не прошло! — после свадьбы Мирабелла застала…
— Эгмонт! — от потрясения она растеряла весь этикет, не сумела заставить себя выговорить: «Супруг мой», или, того хуже, «Дражайший супруг». — Эгмонт! Что это? Кто это?!
— А, это… это… — Эгмонт казался смущенным — спасибо хоть и на том; девица скрылась, а имени Мирабелла не расслышала: от ярости кровь стучала в ушах — Мэри, Энни, Фанни, Дженни, не все ли равно?
— Хочу уехать, — сухим, скучным голосом сказала она тем же вечером, когда они вынуждены были встретиться за ужином в столовой: не собиралась же она прятаться в своей комнате, запираться в покоях, тем более притворяться больной.
— А, понимаю… К родителям?
— В Агарис, — отрезала Мирабелла. — Помолиться святым местам.
— Ах, вот как… — Эгмонт вздохнул с видимым облегчением: должно быть, уже прикидывал, что за время путешествия она успеет остыть и вернется доброй, послушной, смирной женой — два месяца туда, два обратно, если ехать не торопясь, — да и там пара месяцев: так, глядишь, пройдет и полгода. — Конечно, все что угодно: приказывайте, я распоряжусь.
И вот уже месяц они тащатся в карете по бесконечным дорогам — месяц прошел, а впереди еще один! Едут медленно, кучер правит лошадьми бережно, карета хороша, Мирабелла выбирает для ночлега самые приличные постоялые дворы — но все равно ее то и дело мутит, то ли от тряски, то ли от дурной или непривычной еды, то ли от скучного, однообразного пейзажа — то ли попросту от тоски. Она все чаще просит остановиться, выходит размять занемевшие ноги, подышать, отдышаться — обида и гнев отступают потихоньку, но не исчезают совсем: заползают змеями в дальний уголок сердца и лежат там свернувшись — быть может, ждут своего часа.
Мирабелла, герцогиня Окделл, бежит в Агарис, чтобы попросить Эсперадора развести ее с мужем.
***
Мирабелла, пока еще герцогиня Окделл, ждет аудиенции Эсперадора.
Агарис поразил Мирабеллу — поразил роскошью, богатством, размахом, величиной храмов, их высокими шпилями, громадными алтарными покоями, золотом окладов, мрамором точеных колонн, белизной изваяний. Первый раз войдя в агарисский храм, Мирабелла почувствовала себя неуютно — и ведь начала паломничество даже не с главного, не с центра города, не с сердца Церкви, а с того, который оказался ближе всех: слаба, слаба духом, устала с дороги и поддалась лени. Один только притвор церкви святого Игнатия (в насмешку ли первым Мирабеллу поприветствовал святой покровитель Домашнего Очага?) был больше всего кафедрального собора в Карлионе, наос простирался так далеко, что от входа было не рассмотреть лика святого на алтарной иконе (Мирабелла, правда, прекрасно помнила канон и легко могла себе представить добродушный взгляд Игнатия, его отеческую улыбку, морщинки в уголках глаз и ямочки на щеках, как принято было его писать), а купол был таким высоким, что начинала кружиться голова.
— А здесь, в боковом приделе, ’гасполагается да’гох’ганительница, п’гойдемте ее осмот’гим, — бормотал, отчаянно картавя и словно нарочно налегая на «р», дядюшка, вызвавшийся, на правах родича (пусть и дальнего), ее сопровождать: показать город, поводить по святым местам, познакомить с «к’гасотами и чудесами Святого Г’гада».
Мирабелла, сжимая в руке семь белых свечей, все смотрела наверх, туда, где переплетались нервюры свода; дядюшка все бубнил и бубнил («а тепе’гь поставим свечи…»), а голова все кружилась, и кружилась, и кружилась, и…
— До’гогая кузина, вам ду’гно? — дядюшка подхватил ее под руку — Мирабелла не успела, не сообразила вовремя вырваться, а он уже подвел ее к скамье под малым алтарем, увешанным подношениями на цепочках, усадил и принялся обмахивать собственной шляпой.
— Нет, нет… задумалась, устала с дороги… пустите! — Мирабелла все же высвободила руку, отодвинула дядюшку и решительно встала: ее слегка повело, но она удержалась на ногах. — Пойдемте, вы же сами сказали: нужно поставить свечи!
Нарочитая эта роскошь, богатство напоказ, вечные мрамор, лепнина, позолота сначала поражали, потом как будто прискучили, приелись, потом даже стали раздражать. Первые монахи спасались в пещерах; ранние эсператисты собирались в частных домах. Тайный эсператистский придел в карлионском храме был мал, замковая церковь в Надоре — невелика, как положено домашней часовне, обставлена изящно, но аскетично — ничего лишнего: росписи, витражи, иконы, покровы, вышитые кем-то из герцогинь. В «Уставе надорской общины» преподобный Карл открыто прославлял нестяжательство, сравнивал сокровища Рассветные и мирскую скромность. Аскезы Мирабелла в глубине души ждала и от Агариса: ожидала темных крипт, подземных и полуподземных покоев древних храмов, прохладной сырости, закопченных ликов святых, освещенных неверным пламенем свечей — всего, о чем столько читала у отцов церкви. Знала, конечно, что в Агарисе есть и высокие, величественные храмы — думала, что по одному на Орден, семь на весь город: не каждая же церковь, не на каждом же углу. В родительском доме не водилось гравюр с видами Агариса, дома в библиотеке — в библиотеке Эгмонта, поправилась она, — Мирабелла не успела отыскать альбомов по искусству, да не очень-то и старалась, да и не до того было: ехала в Агарис, не зная, каков он.
В следующие дни дядюшка водил ее по орденским монастырям, одному за другим: «а’гхитекту’га, до’гогая кузина, об’гатите внимание», свечи, милостыня, пожертвования… Не сразу, но добрались они и до сердца города — резиденции Эсперадора, и там Мирабеллу наконец избавили от утомительных, однообразных дядюшкиных речей: у входа на площадь их перехватил монах ордена Знания, чьим послушанием было рассказывать паломникам об истории — религии, Церкви, орденов, Эсперадоров, магнусов, зданий, каждой фрески, каждой скульптуры, каждого камня в кладке стены, каждого булыжника мостовой, — а заодно следить, чтобы никто не сбился с пути, не завернул туда, где их не ждут, не бросил любопытный взгляд на то, что не предназначено для чужих глаз.
— Как вы, конечно, знаете, любезная сестра, — монах сочетал куртуазную обходительность и церковную манеру обращения, — центральный собор Агариса был разрушен еще при Эсперадоре Руции, и с тех пор главные таинства совершаются здесь, в храме Семи Свечей…
Этот храм, маленький, приземистый, наполовину вросший в землю, выглядел именно так, как Мирабелла себе представляла: тянуло внутрь, в темноту, прикоснуться к древним сводам, шагнуть на плиты, на которых когда-то стояли святые отцы, вдохнуть тот воздух, которым они дышали.
— Мы ведь туда зайдем? — спросила она.
Монах уставился на нее, как на блаженную, разве что не замахал руками:
— Что вы, что вы, любезная сестра! Паломников туда, конечно, не пускают, только особо приглашенных гостей, по большим праздникам — ведь его святейшеству нужно уединение. Помолиться и поставить свечи вы сможете вот здесь, в часовне — а отсюда, взгляните, на храм открывается прекрасный вид.
Конечно же, она, герцогиня Окделл, оказалась недостойной войти в святая святых Эсперадора — как бы Эгмонт ни поддерживал эсператизм, сколько бы милостыни и пожертвований они ни раздали, она недостаточно хороша, чтобы быть в числе «особо приглашенных гостей». Это были мирские, неподобающие мысли — гордыня, неуместная в святых стенах. Мирабелла расправила плечи, кивнула дядюшке и направилась к часовне.
Но сильнее всего Агарис поразил ее другим — сильнее всего ее поразило то, что принцесса выслала ей навстречу своих людей. Эгмонт писал принцессе всего однажды, еще до отъезда Мирабеллы; больше ее никто не предупреждал — принцесса сама разузнала, что Мирабелла уже близко, — так что карету ждали на подъездах к городу, когда городских стен не было даже видно на горизонте; раскланялись, проводили до самого дома принцессы и там передали Мирабеллу с рук на руки принцессиным служанкам.
И вот Мирабелла, все еще герцогиня Окделл, живет в Агарисе, в доме Матильды, принцессы Ракан, и ждет аудиенции Эсперадора.
— Девочка моя, ты же не собираешься нанимать особняк? А палаццо? Нет? Нет — ну и поживешь у меня, слуг немного, да не объешь же ты нас, — принцесса рассмеялась и, приобняв Мирабеллу за плечи, повлекла в гостиную. Мирабелла, само собой, не думала нанимать особняк, тем более палаццо — хотела остановиться в гостинице или вообще в комнатах для благородных в странноприимном доме при монастыре — но принцесса не дала ей и слова сказать, и Мирабелла, не успев вовремя отказаться, не сообразив принять привычный холодный, суровый вид, сдалась под ее напором.
Принцесса — чудесная женщина, хоть и немного бесцеремонная: но женщина ее положения может позволить себе быть сколько угодно бесцеремонной; а ее внук, шестилетний Альдо — истинный правитель Талигойи, — чудесный белокурый малыш, и при взгляде на него Мирабелле постоянно хочется плакать. Ей жаль то ли бедное дитя — так рано, так трагично лишился родителей, так внезапно осиротел, — то ли саму себя: у нее ведь не будет такого — вообще никогда теперь не будет никаких.
После этой прогулки по храмам, усталая, раздосадованная, разочарованная, Мирабелла все же не сдержала слез — и, конечно, принцесса заметила, как она украдкой вытирает глаза — и, конечно, тут же истолковала ее слезы по-своему:
— Девочка, да что ты — рыдать! Из-за этого — из-за твоего? Ну, глупости: ты ведь за этим и приехала — поговорю с Адрианом, он мигом тебя разведет, поживешь свободной, найдешь себе другого! Ерунда какая — реветь! Пакетта! Вина, касеры, бокалы, — она бросила на Мирабеллу быстрый взгляд, поджала губы, — нет, не нужно: касеры, один бокал и завари тизану, поняла?
— Я уйду в монастырь, — сказала Мирабелла ровным тоном: они не говорили с принцессой об этом, и как та угадала, что приехала она именно за разводом, — загадка, удивительная прозорливость. — Но буду благодарна, ваше высочество, если вы сможете устроить мне аудиенцию у его святейшества.
***
Мирабелла, снова девица Карлион, без пяти минут сестра Маргарита, молится в уединенной часовне.
Часовня стоит на отшибе — за пределами городских стен, вдали от любого жилья, на берегу моря: скрыта от любопытных глаз уступами прибрежных скал, прячется в изгибах маленькой бухты. От дороги сюда идет неприметная тропинка, к морю спускается вырубленная в камне лестница — там, внизу, блестит на солнце вода, белеет песок, шумят, накатывая на берег, волны.
Часовня убрана, как и хотелось бы Мирабелле, аскетично: деревянная скамья и стол, аналой с Эсператией покрыт невзрачным бархатом, не парчой. Золото, конечно, есть: иконы — святой Торквиний, святая Веритас — в богатых, хоть и потускневших окладах, даже драгоценные камни подобраны неяркие — черные, серые, дымчатые, прозрачные; карасы прочны, алмазы дороги, но не смущают взгляда. Святая Маргарита, принесенная специально для нее, украшена богаче: святую изображают в багряном — родовой цвет Мирабеллы и по рождению, и по замужеству, — так что оклад у иконы из красного золота, а рубины в свете свечей горят глубоким, кровавым пламенем. Мирабелле чудится в нем пророчество, намек на грядущие беды, она заставляет себя не отводить взгляда и, повторяя про себя слова молитв, гонит греховные мысли: ничего не случится, с ней уже ничего не может случиться, все уже произошло, все уже решено, дальше — только покой, мирное, размеренное служение.
Его святейшество Эсперадор Адриан, как и предсказывала принцесса, аннулировал брак одним мановением руки. Исповедь, причастие, беседу, проповедь доверили одному из его помощников — орденскому кардиналу: конечно, из Славы. Принадлежи тот к Домашнему Очагу — наверное, попытался бы ее отговорить, но Славе семейные распри неинтересны — а принцесса, должно быть, и правда была с Эсперадором накоротке. Всего через несколько дней после памятного разговора к ним домой явился служка, кардинальский посланник, и сообщил, что Мирабеллу ждут завтра же на рассвете, на ранней службе, в резиденции Эсперадора. Ее приняли во внутренних покоях — в одной из небольших церквей, обычно закрытых для простых прихожан: водя их по резиденции, давешний монах показал им несколько таких, но не именно эту. И только после службы, после исповеди, причастия и довольно формальной душеспасительной беседы, Мирабеллу ввели наконец в храм Семи Свечей, где ее и встретил Эсперадор. Не успела она толком разглядеть интерьеры (кажется, угадала: темные низкие своды, шероховатый камень древних стен), не успела приложиться к руке, попросить благословения, рассказать, объяснить — как ее голову накрыл освященный плат, Эсперадор прочитал над ней молитву, протянул наконец руку для поцелуя — и Мирабелла снова стала девицей Карлион.
Получить развод было легко — сложнее оказалось выбрать, что делать дальше. Мирабелле смутно представлялось, что ее не то постригут тут же, не сходя с места, — не то, взяв аккуратно под локоть, проводят в ближайший монастырь, и там-то, не дав опомниться, не разрешив подумать, сделают выбор за нее. Но о монашестве никто не заговаривал, и Мирабелла вернулась к принцессе домой.
— Не понимаю, к чему вообще эти разговоры, — сказала принцесса тем же вечером («Девочка моя, свобода! Это надо отметить — Пакетта, вина, тизану!»). — Конечно, не жить же постоянно у меня — ну так напишешь в Надор, вытребуешь свое приданое, снимешь домик, обживешься, освоишься… Хочешь, я напишу? Или, хочешь, озаботим Хогберда, он у нас знаток матримониальных дел — он напишет Эгмонту, или вот — Августу, а уже Август предупредит твоего благоверного — бывшего, бывшего благоверного. Ох, девочка, не поверишь, как же я за тебя рада!
— Не надо, — Мирабелла мотнула головой: она и правда должна была бы написать, но позже, когда все будет решено, путь назад будет закрыт: написать самой было бы честнее, попросить аббатису или сестру-письмоводительницу — легче. Написать, и отослать назад браслет, и другие драгоценности (как ни хотелось бы утаить часть, оставить себе — что уж говорить, приданого на домик не хватит; но зачем мирские сокровища в монастырской аскезе?), и карету, и лакеев, и кучеров, и горничную — горничная ведь тоже из Надора, матушка не дала Мирабелле своей: должно быть, девица сейчас в людской снова зубоскалит о хозяйке с кухаркой принцессы — при господах остерегалась, но Мирабелла ведь замечала, как относятся к ней Эгмонтовы слуги.
— Так вот, поживешь немного здесь, будешь сама себе госпожа — ну а там и приглядишь себе кого-нибудь получше: это же Агарис — сколько сюда приезжает в паломничество… Я ведь рассказывала, как познакомилась с Эрнани?
— Да, — сухо сказала Мирабелла. — Рассказывали.
— Вот именно: и все праведные эсператисты. Ну, допустим, — принцесса окинула Мирабеллу оценивающим взглядом, склонила голову к плечу, прищурилась, — какой-нибудь флавионец. Кагет. Хотя бы и гайифец. И кроме того, здесь же порт… Я ведь не рассказывала, как меня чуть не похитил шад?
— Нет. Не рассказывали.
— О! Слушай…
В те дни Мирабелле иногда как будто хотелось, чтобы и ее похитил какой-нибудь шад. Может быть, не похитил бы, вдруг влюбившись — просто угнал в плен; или просто пираты, разбойники: или вот продали бы в гарем холтийскому кану — она бы не дожила до финала, не пережила бы дороги — сделалась бы мученицей за веру. Хотелось, чтобы кто-то решил за нее; чтобы все решилось само собой; чтобы монастырь — или жизнь в миру — или смерть — оказались не ее выбором, а выбором судьбы. Хотелось, чтобы Эгмонт, раскаявшись, приехал за ней, попросил прощения, увез домой в Надор. Чтобы кто-то убедил ее, уговорил — отговорил: родная, да какой тебе монастырь, да посмотри — ты и монастырь, смешно. Тебе разве что сразу аббатисой — не сумеешь же смирить гордость, подчиняться, быть послушной. Мирабелла не верила желаниям, не слушала их — знала, что должна идти к цели, каким бы сложным ни был ее путь.
Мирабелла в те дни все искала, к какому же ордену лежит душа, все посещала монастыри, молилась в орденских храмах, заглядывала в себя: не дрогнет ли сердце, не скажет ли: вот оно, оставайся. Славу она отмела сразу: орден для воинов, какой же из нее воин (родная моя, куда тебе в монастырь — тебе бы в армию, командовать полком). Чистота для нее была недоступна: снова девица по имени, не стала же она девицей и телесно. Нет, тяготы путешествия, волнения последних недель утомили ее, и она совсем не чувствовала тела: сделалась бесполым, безвозрастным существом — не женщина и не мужчина; не девица, не замужняя госпожа, не ребенок, не старуха; но вступить в орден Чистоты была, конечно, недостойна. Знание ее смущало: Мирабелла любила читать святых отцов, тешила себя мыслью, что разбирается в богословии — но не хотела бы идти богословской, схоластической стезей. Из Знания, кстати, был ее карлионский духовник — а вот надорский священник, отец Маттео, принадлежал к Домашнему Очагу: что же не наставил духовного сына на праведный путь? Домашний Очаг, само собой, тоже был для нее закрыт. Милосердие ее не привлекало: Мирабелла не ощущала себя милосердной, не готова была провести остаток жизни, раздавая милостыню, призирая вдов и сирот.
Мирабелла склонялась к Справедливости, когда судьба привела ее в аббатство святого Торквиния, и путь ее поисков закончился. На самом деле, она не думала всерьез об Истине: Знание и Истина казались ей сходными — оба ордена ставили выше всего святую Премудрость, различая в ней каждый свою сторону. Но в те дни она объезжала орденские аббатства одно за другим, и Истину не могла, конечно, пропустить. Их главный храм был не так роскошен, как другие, и приглушенный серый цвет его шпилей, нарочито простая обстановка алтарного покоя были призваны успокаивать сердце и настраивать душу на возвышенный лад. Мирабелла молилась перед алтарем (сердце все не желало успокаиваться, все заходилось, как от испуга), когда сбоку, из неприметной двери, появился служка, тронул ее за рукав и сообщил, что ее желает видеть сам его высокопреосвященство магнус Клемент.
— Дочь моя, — начал магнус: для него уже «дочь», не «сестра», — до нас дошли вести, что вы желаете посвятить себя служению…
Он был очень худ и бледен, сидел так, что был полускрыт тенью: одеяние как будто сливалось с тенями внутреннего покоя. Говорил он тихо, ровно, цепко — и никак не смотрел Мирабелле в глаза.
— Дочь моя, скажу без долгих предисловий: нам нужны такие люди, как вы.
Взгляд его при этом, избегая глаз Мирабеллы, блуждал по ее лицу и фигуре: нос, подбородок, шея; остановился на ее целомудренном, наглухо закрытом лифе. «Если уставится мне на грудь, — подумала она, — не посмотрю, что святой отец: залеплю пощечину, будь что будет». Но на груди взгляд не задержался и спустился еще ниже, к животу, и застыл там.
Магнус говорил. Такие люди, с такой истовой, искренней верой, нужны нам всегда. Еще не сообщили родным? Прекрасно, очень хорошо, и не надо: у нас для таких случаев — для ваших, из Талига, для тех, кто исповедует нашу веру тайно — для таких у нас есть особая процедура: он так и сказал «процедура», и это казенное слово так не вязалось с возвышенным настроем его речи, что Мирабелла непроизвольно вздрогнула. Так вот, дочь моя, что же вы, например, собирались делать со слугами? Рассчитать? Отослать домой без объяснений? А если ваш супруг возмутится, приедет за вами, попытается вас вернуть? Обратится к Эсперадору — обратится к посланнику — обратится к вашему королю? Нет, это никуда не годится.
План — «процедура» — был прост и изящен: не нужно уходить в монастырь открыто — нет, Мирабелла завтра же снова приедет в аббатство и задержится подольше. Просто сообщите вашим друзьям, дочь моя, что устали, разочарованы, хотите помолиться в одиночестве: действительно, вам придется провести в уединении несколько дней. Тем временем ее объявят больной, потом — скоропостижно умершей, потом — похороненной, во исполнение ее последней воли, на монастырском кладбище. Безутешный супруг приедет, конечно: ему покажут вашу могилу, запретят забирать тело домой — вы ведь хотели бы, чтобы ваши кости лежали в священной земле. Вы же тихо и незаметно примете постриг, мы даже никого не обманем: вы будете мертвы для мира, свободны для жизни вечной…
И вот Мирабелла, почти сестра Маргарита, молится в уединенной часовне ордена Истины. Ей не по себе: в душе она уже жалеет, что согласилась — уже не уверена, что была права — но, однажды сделав выбор, она ведь должна следовать к своей цели: отринуть колебания, задавить в себе сомнения…
Мирабелла так увлечена размышлениями, так погружена в свои мысли, что не замечает, как на горизонте появляется корабль.
***
Мирабелла, девица Карлион, плывет на корабле.
Все произошло так быстро — так глупо, так нелепо, так нелогично и внезапно, словно в дурной мистерии, — что она просто не успела опомниться. Вот только что она, стоя на коленях перед иконой святого Торквиния, глядя в пол, обратив взор разума внутрь души, молилась, погрузившись в себя, — а вот в часовню врывается вооруженный отряд: не военные, нет, не городская стража, не гвардейцы — не то разбойники, не то и вовсе пираты. Мирабелла не сообразила закричать, позвать на помощь — а ведь была уверена, что поблизости дежурят орденские монахи: достаточно далеко, чтобы ей не было видно их, а им — ее, чтобы ее не смущать и самим остаться незамеченными; но так, чтобы вовремя услышать шум. Она не сумела даже подняться — так, оцепенев, и стояла на коленях, наблюдая, как разбойники простукивают стены, отодвигают мебель, хватают и вертят в руках эсперы и иконы — других ценностей в часовне не было.
Может быть, правда, охранники из ордена и не пришли бы на помощь — может быть, были уже убиты.
Пока Мирабелла разглядывала пиратов, те старательно занимались делом, не обращая на нее особого внимания. Один поскреб ногтем большую эсперу, надетую на древко, хмыкнул, ухмыльнулся: под серой краской блеснуло золото — бросил эсперу в мешок. Другой, уже вытащив доску с иконой из оклада, поддел кончиком кинжала оправленный карас и задумался: наверняка размышлял, как будет выгоднее сбыть — камни россыпью и отдельно голый оклад или оклад вместе со вставленными камнями. Третий, взявшись обеими руками за кольцо для светильника, с силой дергал его из стены.
Все же это точно были пираты — они даже выглядели так, как описывают в романах: не то чтобы Мирабелла увлекалась романами, но кузины читали, шептались над очередным томиком, привезенным из столицы, хихикали: ах, эти их изогнутые мечи, эти острые кинжалы, эта грива белокурых волос… У здешних волосы были и белые, и темные, и полностью скрытые косынкой — замызганной, грязной, заскорузлой от соли; у одного — выбритая наголо голова; у двоих — усы; у всех — серьги в ушах. Их пришло шестеро — главарь, или капитан, и пятеро подручных; перекрикивались они на незнакомом языке, гортанном и резком — Мирабелла решила, что это морисский.
Конечно, мориски, не холтийцы же.
Наконец главарь повернулся к ней, и Мирабелле тут же непроизвольно представилось, как пираты точно так же засовывают в мешок и ее, и она чуть не хихикнула в голос. Главарь протянул руку — Мирабелла подавила неуместный смех, заставила себя не зажмуриваться, смотреть прямо, не думать ни о чем — не думать о пиратах — не думать о будущем — не думать, повторять: Создателю всего сущего… Он сорвал ее монашеское покрывало, крепко взял пальцами за подбородок, приподнял и заглянул ей в лицо, повернул туда-сюда голову, хмыкнул и что-то сказал товарищам. Мирабелла не поняла, конечно, но легко могла представить: глядите, а монахиня-то ничего, милое личико, самое то для гарема… как там в романах: этот прелестный самоцвет, этот свежий бутон украсит собой мой сераль. Мирабелла не считала себя прелестной — расцвела уже давно и давно утратила девичью свежесть, — не собиралась украшать ничьи гаремы и вообще готова была дорого продать свою жизнь — нет, наоборот: ни во что не ставила свою нынешнюю жизнь и за нее не цеплялась. Так что она дернула головой, вывернулась из его хватки и резко отстранилась, постаравшись принять самый надменный вид и вложить в гневный взгляд всю свою ярость и презрение. Пират снова расхохотался, сделал знак рукой подельникам, двое — усатый и лысый — подошли к Мирабелле с обеих сторон, подхватили под локти, подняли с колен и, как бы она ни вырывалась, повлекли прочь из часовни, вниз по каменной лестнице, к морю.
Их корабль бросил якорь прямо в заливе: позже Мирабелла не раз спрашивала себя, как же она его пропустила — ведь могла бы увидеть раньше, ушла бы, укрылась среди скал прежде, чем пираты ворвались в часовню.
Все это казалась безумным, горячечным, дурным сном — происходило как будто не с ней.
Нет, ее вовсе не обижали, не издевались, обращались, как могли, учтиво: Мирабелла все ждала, когда же начнут, когда свяжут, бросят в трюм к таким же несчастным; или разденут, прикажут обрядиться в прозрачные, непристойные тряпки, плясать перед ними или того хуже (Мирабелла запрещала себе думать об этом «хуже», вовсе старалась изгнать из мыслей); или вот станут требовать, чтобы она отреклась от веры, сорвала с шеи эсперу, перешла в их язычество; или…
Но ее не трогали. Притащили на корабль, не связали, не заперли — мол, куда она сбежит-то с палубы, посреди моря, — и словно забыли о ней. Мирабелла оглядывалась по сторонам, все прикидывала, как же спастись — спасти пусть не жизнь, но честь: рвануться к борту, прыгнуть в море… порвать нижнюю юбку на полоски, свить петлю… броситься на них — на капитана — прямо на меч… Мориски тем временем осматривали трофеи: по одному вытаскивали из мешка, передавали друг другу, складывали кучей на палубу. Появился еще один, который, кажется, не участвовал в нападении — Мирабелла такого не помнила: высокий, седой, длиннобородый, в строгой, вовсе не разбойничьей одежде. Старику с поклоном подали миску с горячей водой (о, наверняка они пополнили на берегу запасы), тот извлек из карманов — из рукавов, из сумки, из ниоткуда? — штук пять полотняных мешочков, высыпал их содержимое в воду, и вскоре запахло тизаном — заваренными сушеными травами. Когда старик, то бормоча себе под нос, то восклицая, то переходя на пение, принялся кропить этой смесью воды с благовониями трофеи, Мирабелла не выдержала и отвернулась: смотреть на языческий обряд, на осквернение святынь, было неприятно, тревожило, что и ее заставят участвовать.
Но и здесь ее вера не подверглась испытанию: старику указали на нее, он пожал плечами, окинул ее быстрым взглядом и махнул рукой: мол, достаточно, девица и так хороша. Ей, правда, предложили вымыться — бочку и таз с горячей водой, исходящей ароматным паром, целомудренно отгородили ширмой. Не раздевали сами, не погружали силой в воду, не глазели, не подглядывали; не читали над ней языческих молитв, не заставляли повторять молитвы за ними и даже оставили наперсную эсперу — правда, забрали и унесли всю одежду, выдав взамен цветастый балахон из плотной ткани — вполне, впрочем, приличный, закрытый, до пят.
И вот Мирабелла, девица Карлион, несостоявшаяся сестра Маргарита, плывет на пиратском корабле неведомо куда. Разум ее не может поверить, что все это случилось — именно с ней; душа пребывает в смятении, а тело… тело восстает против нее. Корабль качает на волнах, Мирабелле плохо… плохо… дурно… дурно… каюта кружится, палуба взлетает к потолку, деревянные переборки смыкаются и размыкаются, падают, заваливаются на нее; жесткая койка подбрасывает в воздух; и все вокруг темнеет, размывается, отдаляется, скрывается в тумане. Скрипит дверца ее каморки (Мирабеллу поселили вовсе не в сыром трюме), и появляется давешний старик: не то священник, не то жрец, не то судовой лекарь. Он хмурится, берет ее за запястье — у Мирабеллы нет сил отобрать руку, отпрянуть, вжаться в стенку, — считает пульс, трогает кожу, хлопает по щекам, достает из бездонного кармана (все же кармана, не рукава) дощечку, прикладывает ей к ладони, смотрит, ощупывает ей щеки, шею и плечи, снова хмурится, оглядывается — и начинает орать. Мирабелла не может держать глаза открытыми — слышен топот ног, встревоженные возгласы, отрывистые приказы: старик все ругается, отчитывает кого-то, чего-то требует, на кого-то кричит. Мирабеллу поднимают на руки, несут — снова суматоха, шорохи, шаги, — укладывают на мягкое, подсовывают под спину взбитые подушки, кладут на лоб влажную ткань — запах приятный, но не тот, благовония другие.
Все смолкает на мгновение, потом снова слышится невнятный шум и гул голосов. Мирабелла открывает глаза и видит, что лежит в просторной каюте — должно быть, капитанской, — а сам капитан и вся команда, распростершись ниц перед ней на палубе, как один хором повторяют:
— Ум-сухур… ум-сухур… ум-сухур…
***
Мирабелла, Ум-Сухур, «мать Скал», живет в храме Волн.
После того происшествия на корабле отношение к ней переменилось: капитан уступил ей свою каюту, ей теперь прислуживали, как того требовало ее положение — или даже учтивее: вели себя с ней, как с королевой. Входили к ней теперь со стуком, подавали ей что-то — с поклоном (кто в пояс, а кто — самые виноватые, самые грубые — в ноги), обращались — глядя в пол, не смея поднять глаза. Пираты сделались с ней заботливы, чересчур бережны: подавали руку, помогая встать, норовили придержать под локоть, помочь пройти десяток шагов; готовы были выполнить любое ее желание: выйти на палубу, посмотреть на море, подышать воздухом — пожалуйте, моя госпожа, аккуратнее, садитесь: ее усаживали на принесенное кресло, двое чинно стояли рядом, ожидая приказаний. Едва им казалось, что она замерзла, слегка дрожит, чуть побледнела, покачнулась, как ее сопровождали назад в каюту, укладывали на постель, закутывали одеялом, приносили горячий отвар. Кормили ее лучше, чем раньше, и лучше, чем всю команду, — судовой повар теперь старался угодить. Раздобыли где-то отрез богатой парчи — наверное, украденный, как же иначе, как бы не покров из разграбленного монастыря, — как умели, сшили одеяние, похожее на длинное платье (Мирабелле представлялось, как один из матросов, наловчившийся латать паруса, всю ночь тыкал в ткань толстой иглой); из капитанского сундука извлекли стопку чистых сорочек, с кружевами по вороту, а тот цветастый балахон с извинениями забрали и унесли.
Мирабелла сначала думала, что пираты наконец разгадали в ней дворянку высокого рода — лекарь определил по рукам, что она не знала низкой работы, — устыдились, везут ее назад и скоро вернут в Агарис. Потом, по жестам лекаря, по его обращению с ней, по снадобьям, которыми он ее потчевал, она догадалась, что ждет дитя.
Дитя Эгмонта.
И как она только не сообразила сама! Без малого три месяца уже прошло с ее бегства — два месяца дороги, неделю она ожидала аудиенции Эсперадора, еще неделю выбирала орден, дня два молилась в часовне, три дня провела на пиратском корабле. Все одно к одному: усталость, слезы, приступы дурноты… И кормилица, и матушка, и кузины ведь говорили, ведь каждая женщина должна знать… Почти три месяца с момента бегства — полных три с момента свадьбы. Как некстати! Честным будет, конечно, сообщить Эгмонту, когда она вернется в Агарис, — даже если брак уже расторгнут, это все-таки его дитя, он имеет право знать — имеет право воспитывать наследника сам. Сообщать — а значит, разбить стройную легенду, выдуманную орденом Истины, нарушить их «процедуру»: не могла ведь герцогиня Окделл умереть от внезапной болезни так, что дитя оказалось спасено. Придется придумать что-то еще.
Корабль и правда изменил курс и шел теперь не к Межевым островам, а на континент — только не в Золотые, а в Багряные Земли: но куда пираты собирались изначально и почему поменяли решение, Мирабелла узнала позже, уже в храме.
Чужой берег же она увидела своими глазами. Она стояла на палубе, когда вдали показалась земля — сначала видна была только зеленая полоска на горизонте, и у Мирабеллы замерло сердце: вот он, Агарис, скоро она вернется домой! Но берег приближался, и стало заметно, что там нет ни многолюдной гавани, пестрой от парусов, ни шпилей, возвышавшихся над городом, ни знакомых холмов, ни так запомнившихся Мирабелле утесов — только белел ряд длинных, приземистых домов, и уже можно было различить вереницы колонн, портики, фронтоны и лестницы, полукружьями сбегавшие к воде. Капитан, стоявший рядом у борта, на почтительном расстоянии, — вдруг госпожа оступится, закружится голова, понадобится поддержать, — повел рукой, осклабился во весь рот, слегка поклонился и что-то произнес.
Прибыли, моя госпожа: храм Волн, — вот что он сказал: но смысл и этих слов она узнала позже, уже когда в храме для нее отыскали толмача.
В храме Волн, где живет сейчас Мирабелла, три части — три придела: один мужской, посвященный демону Волн — Унду, как называли его древние, — и два женских. Святые отцы писали, что язычники почитали только мужчин — их главные божества, верховные демоны, имели мужской облик, занятия и имена; девицами им представлялись разве что мелкие демоницы, ведьмы, прислужницы демонов. Истинная вера же славит в образе благих Ипостасей Создателя и женское начало: святая Веритас — благая Истина, святая София — благое Знание, святая Екатерина — благая Чистота. Но здесь, в Багряных Землях, молятся и женщинам: у каждого из демонов якобы была жена, от которой и ведут свой род все эории одной стихии; а у Унда — целых две жены. В дальнем женском приделе, посвященном первой его супруге, куда Мирабеллу отвели только однажды и не дали задержаться подольше (не стали бы противостоять, если бы она захотела, конечно, но явно тревожились, и ей самой стало не по себе), на фреске изображена стройная темноволосая женщина, которая кажется Мирабелле смутно знакомой. В ближнем же приделе, где поселили саму Мирабеллу, настенные росписи изображают сцены из семейной жизни демона и его второй жены — пастораль на фоне моря; а в затененной нише у алтаря стоит статуэтка богини, такая древняя, что черты лица уже стерлись, а очертания фигуры расплылись: богиня обнажена, приземиста, толста; налившиеся груди, отекшие ноги, объемный живот выдают в ней будущую мать. Мать Волн, Ум-Амвадж.
Пройдет несколько месяцев — и Мирабелла станет похожей на нее.
Мать Скал, Ум-Сухур.
Мирабелле в услужение назначили трех девиц — послушниц из храма: те засуетились вокруг нее, едва она прибыла, когда ее доставили с корабля на берег — на богато украшенном паланкине, — когда оставили в покое моряки и жрецы. На следующий день нашли и переводчицу: тоже юную девицу, лет семнадцати — дочь одного из местных купцов, который торговал с Золотыми Землями, неплохо изъяснялся на талиг и в свое время обучил языку всех детей — удачно, что девица как раз оказалась при храме. Послушниц здесь не называли по имени: как тебя зовут, дитя мое? — никак, моя госпожа, служанка Волн.
— А что они хотели сделать?
— Вам нельзя волноваться, моя госпожа.
Ей нельзя: волноваться; есть и пить слишком холодное, слишком горячее, острое, соленое, жареное, пресное, невкусное; ходить по храму и храмовому саду без сопровождения; ездить верхом, в паланкине, в карете, в какой угодно повозке — вообще путешествовать. Мирабелла принадлежала храму Скал, но лекари запретили поездки, так что ей пришлось остаться здесь, в храме Волн, пока на свет не появится Эгмонтово дитя.
— И все же?
— Хотели потребовать за вас выкуп, моя госпожа: оставить в доме капитана на Межевых островах, передать через купцов письмо для ваших родных, назначить за вас цену… Если бы родные не откликнулись или не захотели, то… — девица замялась.
— Говори, — приказала Мирабелла.
— …то тогда отвезли бы в Холту и продали там в рабство. Но мэтр…
Девица так бойко говорила на талиг, что выбрала верное слово для судового врача, который одновременно исполнял обязанности жреца: «мэтр».
— …но мэтр так рассердился, когда понял, что вы… что они не распознали сразу, что вас нельзя… — девица совсем смутилась, покраснела и отвесила неглубокий поклон. — Ну, тогда капитан велел сменить курс и доставить вас сюда, в храм Волн. А жрецы говорят…
— Понятно, — прервала Мирабелла. — Все, ступай, оставь меня.
— Как прикажет госпожа.
Итак, Мирабелла, как и мечтала, живет при храме; снова, как и хотела, носит серое — цвета Скал: одеяния то пепельного, то перламутрового, то сизого, то жемчужного шелка; молится, сколько может, Создателю. Сначала ей было тяжело примириться с тем, что глупые кормилицыны сказки, устаревшие, давно разбитые, развенчанные святыми отцами заблуждения древних, языческие верования вдруг оказались правдой; что в жилах Эгмонта течет кровь демонов, что мориски умеют распознавать эту кровь даже в нерожденном ребенке и почитают не проклятой, но благой; что сама она, добрая эсператистка, сделалась чуть ли не святой у язычников. Но потом, подумав, помолившись, поразмыслив, она решила: Создатель никогда ведь не посылает испытания напрасно — быть может, выбрал именно ее, чтобы она принесла Его слово дикарям; исподволь, постепенно обратила бы их в истинную веру.
Когда прошел слух о чудесном явлении в храме Волн, сюда начали стекаться паломники. Поклониться Мирабелле приходили сначала окрестные жители — рыбаки, земледельцы; потом появились моряки и торговцы из соседнего порта; теперь приезжают и издалека — купцы, богачи, вельможи, отцы и матери семейств. Как она зажигала свечи Создателю и святым, так теперь перед ней курят благовония; как она целовала эсперы, иконы, руки священниками, прося благословения, так и паломники целуют постамент ее деревянного кресла, полы ее одежды, каменную мозаику перед нишей, где она принимает посетителей; как цепочки перед иконами всегда унизаны подношениями — эсперами, подвесками, перстнями, — так и ей приносят в дар драгоценности: кольца, миниатюрные знаки Скал, низки ограненных камней, самоцветы россыпью; фрукты, злаки, цветы, вино. Паломники ищут ее милости, спрашивают у нее совета: Мирабелла сначала молчала, а потом, через переводчицу, начала отвечать: в ход пошли цитаты из Эсператии, изречения святых отцов, рассуждения из духовных текстов и притчи, подходящие к случаю.
— Мать Скал, скажи, как добиться мира в семье?
— …и держи ложе свое нескверно, дочь моя.
Посещают ее и коронованные особы — она приняла уже две делегации, иначе и не назовешь, из соседних стран: Зегины и Садра; нар-шады прибыли с помпой, при параде, со всем двором, с женами, визирями и советниками — получили благословение, прожили по несколько дней при храме и уехали прочь. Приезжал и другой: молодой нар-шад откуда-то с юга, из дальних земель, с берега Внутреннего моря; он был один, без двора, без жены, с небольшим отрядом, с кучкой слуг.
— Мать Скал, благослови: я недавно унаследовал владения отца и не знаю, как сохранить и приумножить его богатства.
— Не ищи мирских сокровищ, сын мой, ищи сокровища духовного.
Он уехал, потом, через месяц, вернулся снова: привез для храма шкуры диковинных зверей, отрезы шелка, слитки золота; вошел в храм, неся в руках охапку белых лилий; приблизился, прикоснулся губами к подолу ее серого платья, выложил перед ней, у ее ног, полукруг из цветов.
— Мать Скал, твой совет был хорош, но дай мне новый: как разумно распорядиться наследством отца, его казной и землями.
— Сын мой, — смешно: святые отцы ведь учили разному — нестяжанию и рачительности, как копить и как раздавать. — Сын мой, расскажи мне больше.
Он пришел и на следующий день, и через день, задержался на неделю: они обсудили его казну и советников, войско и налоги, границы и соседей, потом земли, холмы, леса и поля его королевства, каково море у храма и каково его Внутреннее море, каковы медленные равнинные реки, зеленые от тины, и реки, бегущие с холодных гор, — каковы здешние горы, раскаленные от горячего солнца, и каковы заснеженные, суровые вершины Надорских скал.
Потом он снова уехал, снова вернулся, еще через месяц: привез для нее золотое ожерелье, диадему, серьги в форме знака Скал, перстень с карасом, браслет.
***
Мирабелла, мать Скал, нар-шаддин Габата, Внутреннего моря и сопредельных земель, смотрит на струи фонтана.
— Мама, — сказала сегодня Савсан, старшая дочка, глядя на нее с вызовом, подбоченившись и выставив ногу вперед, как делал отец, когда хотел настоять на своем, — мама, там приехала делегация из Золотых Земель — можно я посмотрю?
— Нет.
— Но почему?! Дикон там, я тоже хочу! Чем я хуже?!
— Нет. Женщинам не место на мужской половине. Вот еще не хватало!
— Я все равно увижу! — дочка топнула ногой.
— Из-за занавеси, не выходя из сераля, — строго сказала Мирабелла. — Там все прекрасно видно и слышно, но не вздумай показываться им на глаза!
Старшей дочке весной исполнилось семнадцать, она была просватана, знакома с женихом, ждала свадьбы, но жила пока в отцовском дворце — в матушкином серале. Как Мирабелла кричала, как ругалась, как потом истерически хохотала, когда Эменних, первый раз взяв дочку на руки, состроил умиленное лицо и предложил: дадим малышке цветочное имя — нежна, как цветок, бела, как лепестки лилий, волосы чуть темнее твоих, драгоценная моя; назовем Савсан — лилией; или, знаешь, ведь и у вас, на севере, кажется, растет цветок, похожий на лилию, но изящнее, тоньше — ирис. О, как Мирабелла тогда смеялась, как рыдала, как не могла остановиться, даже когда Эменних заключил ее в объятия, прижал к себе: родная, что случилось, в чем же дело, расскажи? Держал ее, пока она не успокоилась, потом они вместе успокаивали малышку, потом вручили ее кормилице — и пришлось рассказать.
Раньше они не говорили толком об Эгмонте: поначалу, когда она еще была для него «мать Скал», он для нее — «сын мой», разговоры шли неспешно, через переводчицу, лились размеренно: погода, природа, нравы и обычаи разных земель, житейские советы, богословские труды, философская мудрость: девчонка путалась, пропускала целые фразы, они понимали друг друга без слов. Позже, в те несколько месяцев, когда Дикон уже родился, но Мирабелла еще оставалась в храме Волн, оказалось, что она начала немного понимать морисский, немного научилась на нем объясняться, и они теперь болтали о разных пустяках: драгоценностях и цветах, блюдах и слугах; сплетничали бы и о знакомых, но из общих знакомых у них были только храмовые жрецы. Со жрецами он улаживал дела сам: ездил в храм Скал; долго ли упрашивал, много ли принес храму даров, за сколько ее купил, на чем они сторговались — Мирабелла не знала. Говорили они и о другом: о ее красоте, светлых — для морисков — волосах, белой коже, тонких запястьях; о его красоте, силе, храбрости, о дворце на берегу моря, о том, что нар-шаду не обязательно брать больше одной жены; о Диконе, о будущих детях. Ни барон Пуэн, ни Эгмонт не ухаживали толком, со страстью, вдохновенно: о бароне вспоминать совсем не хотелось; Эгмонт был учтив, предупредителен, печален, вполне нежен, вполне заботлив — Мирабелла больше не сердилась на него и даже думала, что, простив тогда, в первые дни, наверное, прожила бы с ним счастливую жизнь. Нар-шад же ухаживал за ней так, словно она и впрямь была королевой королев, избранной спутницей бога, прекраснее всех красавиц.
Она, в свою очередь, не умела делать комплиментов и сама училась сейчас — воспитанная девица не говорит ведь с женихом о том, как он хорош собой, как изящно уложены его локоны, как идет к его лицу наряд в родовых цветах, какие прекрасные пряжки он сегодня выбрал, как покрой рукава подчеркивает его широкие плечи.
Цветочное имя для дочки супруг тогда отстоял, двух следующих они назвали так, чтобы одновременно получилось и по-морисски, и звучало не странно, не дико на талиг: Дэбре, Эйде. У Дикона было два имени: истинное, для семьи — Мирабелла помнила, что первенец Эгмонта должен быть назван в честь прадеда, и не собиралась отступать от традиции, — и внешнее, морисское, для чужих: попросту от слова «горы», Таллах; два имени, две фамилии, два рода, два отца, две судьбы. Жрецы Скал прибыли, чтобы присутствовать при его рождении: тревожились, ходили хмурые, морщили лбы; потом сообщили, что ребенка нужно скрыть от взора небес, ведь Великий Излом наверняка выберет его отца — взрослого мужчину, опытного воина, — значит, мальчик может погибнуть. Скрытый же, он будет Повелителем, сыном Скал, в глазах Четверых — и обычным смертным, сыном нар-шада, в глазах небес. Мирабелла не знала, должен ли будет теперь погибнуть Эгмонт — ей бы не хотелось; в глубине души, даже ощутив на себе правдивость древних легенд, она надеялась, что они все же окажутся пустыми сказками. Может быть, сегодня золотоземельцы упомянут его? Может быть, передать через слуг, чтобы Эменних спросил о нем у гостей!
— Мама! — снова воскликнула дочка. — Ну так можно?!
— Иди уже за занавесь, — раздраженно махнула рукой Мирабелла. — И не высовывайся! Ослушаешься — засажу за вышивание на неделю! И пришли ко мне кого-нибудь! Где там эти бездельницы?
Когда в покоях появилась служанка — девчонка-дикарка с южного берега моря, — Мирабелла окинула взглядом ее растрепанные курчавые волосы, заспанные глаза, строго поджала губы, сунула ей книгу, шаль, веер, кивнула на столик, где таял лед в недопитом шербете, поднялась и велела:
— Здесь прибраться, светильники погасить, поднос унести, да поживее! Я буду в часовне — меня не беспокоить, никого не пускать, не стучаться. Ясно?
Часовню Эменних приказал выстроить для нее на третий год их брака, когда она ожидала старшую дочку. Хотел выписать — приказать купцам купить, нанять, или пиратам — похитить, привезти силой — из Агариса священника, но жрецы воспротивились: перестраивайте свой дворец сколько угодно, но не смейте тащить сюда золотоземельскую скверну. Конечно, это была не часовня — ее будуар, кабинет хозяйки на женской половине дворца, ее личный уголок сераля был только похож на часовню: витражные окна, низкие своды, алтарная часть, два покоя — общий и тайный. Но покои не освятили — нечем и некому, и служб там не велось, хотя Эсператия и лежала на столике: гонцы, посланные во все храмы и ко всем правителям морисских земель, отыскали книгу в библиотеке одного из шадов — коллекционеров диковинок и древностей. Не обошлось и без морисских примет: у одной из стен был устроен небольшой фонтан — струи, освещенные лучами солнца, проходившими сквозь витраж, переливались яркими цветами; вода приносила прохладу, охлаждали воздух и ловушки ветра — трубы, тянущиеся к самому потолку. В стенах тоже шли трубы, но тайные, известные лишь Мирабелле и Эменниху: тянулись с мужской половины, из тронного зала, из зала приемов, из кабинетов, из коридоров — так, чтобы в часовне было слышно то, о чем говорят у мужчин.
Мирабелла опустилась в кресло возле фонтана, уложила на колени Эсператию, раскрыла наобум и приготовилась слушать.
— Нар-шад Габата, Внутреннего моря и сопредельных земель, Эменних Абу-Сухур Ар-Бахар.
— Нар-шад Агирнэ, Тергэллах-ар-Агхамар.
— Регент Талига, нар-шад Кэналлоа, Рокэ-ар-Алвах.
Вот, значит, кто… Мирабелла слышала о нем от кузенов и дядюшек: талантливый мальчишка, стал первым в выпуске, ну еще бы, чего ждать от сына Алваро; выскочка, дуэлянт, уже в таком возрасте, а он… — да, обещает стать вторым Алонсо, попомните мои слова.
— Принц Габата, Таллах-ар-Абхар.
— Позвольте, — раздался голос талигойца: почти без акцента (Мирабелла, прожив здесь, в Багряных Землях, больше двадцати лет, наловчилась и говорить по-морисски сама, и различать акценты, хотя до сих пор понимала не все диалекты, особенно северные), тягучий, с легкой ленцой, с призвуком любопытства, — а это ведь — а принц ведь не…
— Росио! — шикнул кто-то: а это Тергэллах — коронованный брат Эменниха, не союзник и не враг, он редко посещал и Габат, и храмы, и Мирабелла почти не была с ним знакома. — Росио, — прошипел он еще тише, — помолчи!
Отогнав картинку, как Тергэллах затыкает талигойцу рот, Мирабелла опустила глаза к Эсператии и погрузилась в чтение: начиналась скучная часть приема — обмен любезностями и подарками.
Позже, когда обсудили уже и всевозможные государственные дела, и сотрудничество, договоры, обмен посланниками, и то, как у кого прошел Великий Излом (прошел уже полтора года назад, но мориски на всякий случай береглись до весны второго года Круга — получилось, как раз до Диконова совершеннолетия; миновало полгода, на дворе стояла осень, так что жизнь вернулась в привычную колею); и принес ли он много бед и невзгод, и то, что небеса в этот раз оказались к людям благосклонны, мир уцелел; когда гости разошлись, шаги смолкли, шум затих — из покоев неподалеку от зала снова послышались голоса.
— Росио, ну что это такое, — выговаривал Тергэллах, — что за бесцеремонность! Зачем было спрашивать при всех, прямо в зале?
— Но это ведь не его сын?
— Естественно, это не его сын! — Мирабелла живо представила, как Тергэллах закатил глаза. — Это сын Лита! Ты же слышал титул: Абу-Сухур, отец Скал.
— Я думал, это просто титул: меценат, поддерживает храм… Сын Лита, ну надо же! Уверен, что нет — прекрасно вижу, чей это сын… Ну хорошо, пусть сын Лита: как же так получилось?
— О, там произошла очень романтическая история — все как в поэмах, которые ты так любишь. Здешний нар-шад… нет, не он сам — кажется, какие-то моряки по его приказу — спасли красавицу-монахиню из Золотых Земель: из Агариса, — он хмыкнул. — То ли от утопления — сама топилась или ее бросили в море, — то ли от скверны… Спасли, привезли нар-шаду — и тут оказалось, что ее посетил Лит. Родился мальчик, Эменних его усыновил… мать почитают в храме Скал как святую, ему достался титул.
— Посетил Лит, — медленно проговорил Алва. — В Агарисе. Монахиню. Спасли от скверны… Сколько же принцу лет — двадцать, двадцать один? Как раз лет двадцать назад я познакомился с одним человеком — мне было восемнадцать, ему двадцать два: они одно лицо, только тот тогда уже отпустил бороду, а этот исправно бреется.
Мирабелла закрыла Эсператию и не глядя положила ее на столик.
— А я ведь еще думал: включать его в делегацию или не включать — решил не включать! — Алва рассмеялся и оборвал смех. — Знаешь, в молодости, когда я его впервые увидел, он был вне себя от горя, чуть не рехнулся: только что женился, не успел прожить и месяца с молодой женой и потерял ее — она уехала в путешествие, одна, в другую страну, там заболела и умерла. Мы вытаскивали его всей Торкой, я ведь тогда… а, не важно. Он порывался ехать в этот несчастный Агарис — его отговорили, не дали отпуск, он смирился… знаешь, может быть, ту монахиню как раз спасли именно от скверны — очень нехорошие вещи рассказывал о тамошних орденах другой мой знакомый, — он вздохнул. — Правильно не пустили тогда, конечно: что бы с ним сотворили в его состоянии.
— Тоже история как из поэмы, — заметил Тергэллах.
— Да уж… Он до сих пор так и не женился: страшно винит себя, они тогда, после свадьбы, поссорились — много раз говорил потом, что не взглянет больше ни на одну женщину. Ну надо же. Монахиня. В Агарисе. Посетил Лит! Скажи, можно ли познакомиться с нар-шаддин? Или побеседуем сперва с принцем?
— С принцем точно получится, — голоса начали отдаляться, и последним, что уловила Мирабелла, были слова Алвы:
— Он будет рад узнать.
Мирабелла, урожденная Карлион, бывшая герцогиня Окделл, несостоявшаяся сестра Маргарита, мать Скал, Ум-Сухур, нар-шаддин, любимая жена, любящая мать, смотрит на струи фонтана: свет дрожит и преломляется на них, и на воде играет радуга.
_______________________________
За морисский в этом фике отвечает условный арабский.
Арабские корни и переводы:
сухур — корень ṣ-kh-r, «скала»
Эменних — корень ‘(a)-m-n, «верность»
Таллах -– tall(un), «гора, холм»
Ум-, Абу- — «мать», «отец» — приставки, которые формируют часть имени, противоположную отчеству, то есть обозначают человека через имя его ребенка: Ум-Ахмед — мать Ахмеда, Абу-Ахмед — отец Ахмеда
Бахар — «море»
Рабат — «лес, джунгли»
На самом деле, моих фиков там было всего два плюс пряничный замок плюс я сплела кружево. Вот кружевом больше фиков горжусь, однозначно! Я старалась, я давно не плела на коклюшках, и оно мне нравится! Задумали концепт потому, что некоторое время назад автор канона сравнила Надор с Вологдой: мол, зачем на планете нужен Надор? А зачем на Земле нужен такой глухой бесполезный угол, как вологодчина? И вот в команде обрела чудесного артера SE778H_Lyambda, которая создала для меня эскиз, и по нему-то я и сплела! Кружево — это долго, времязатратно, тяжело, быстро устают глаза... но приятно и красиво, умиротворяет, и я это люблю, так что однозначно получила удовольствие!
А вот от фиков в этом сезоне — даже, наверное, с лета — как будто читать дальше много ОБВМ удовольствия все меньше, а мучений все больше. Соотношение страданий, пока придумываешь сюжет, потом складываешь в слова, потом пишешь (или пытаешься писать), потом нервничаешь из-за читательской реакции... — и удовольствия, что слова все же сложились как надо, что идея обрела воплощение, что сокомандникам понравилось, что читателям тоже понравилось — соотношение, похоже, пока в пользу страданий. Очень грустно. Хотела бы снова начать писать легко и с радостью, но пока... нет, увы.
Так что же, к фику. Идея этого фика появилась у меня еще осенью, когда автор канона рассказала вот такую историю о Мирабелле: "А что в случае с девицей Карлион? Семейка дорожит своим баронством, причем чем крепче власть Талига, тем сильнее. Семейка осмотрительна до трусливости, а эсператизм под категорическим запретом. Расписываться в своей нелояльности? Вы что! Так что помощи семьи Мирабелле ждать не приходится. Остается -сбежать и тайно пробраться в Агарис самостоятельно. Ну и как это осуществит не приспособленная, помешанная на приличиях, безденежная , не умеющая располагать к себе людей девица?" То есть, представляете, Мирабелле примерно семнадцать, она невероятно религиозна из чувства подросткового протеста, родители пытаются выдать ее замуж против воли, она тайком собирает узелок и бежит в Агарис! Я бы с удовольствием почитала такие приключения совершенно вне контекста ОЭ, да хотя бы и в земном антураже Нового времени!
Но у меня этот сюжет изменился, и вот уже Мирабелла бежит в Агарис на несколько лет позже, уже замужней дамой, уже новоиспеченной герцогиней... и, конечно, в Агарисе ее ждут всякие приключения и неизбежный хэппи-энд, и в результате у Окделлов все будет хорошо... кроме Эгмонта. У Эгмонта в конце концов хорошо тоже, но не сразу.
Не исключаю, что на этот сюжет и на образ Мирабеллы у меня повлиял фик "Свет", как раз об альтернативной Мирабелле, но я постаралась не сделать Эгмонта такой же сволочью, как в том фике.
Приключения и особенно опасности довольно условны, а повествование кажется мне несколько скомканным — конечно, хотела бы расписать это все в длинное размеренное макси, но увы, увы. И так вышло неторопливо.
Этот фик мне в целом, в итоге, скорее нравится... хотя он далеко ушел от канона, и это уже почти оридж. Не хотелось бы, чтобы он стал моим последним приветом фандому ОЭ, но посмотрим!
Мирабелла бежит в Агарис
И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову,
крытую белым платом, загородив свечку рукой,
устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня...
Что она могла видеть в темноте,
как могла она почувствовать мое присутствие?
Я повернулся и тихо вышел из ворот.
«Чистый понедельник»
крытую белым платом, загородив свечку рукой,
устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня...
Что она могла видеть в темноте,
как могла она почувствовать мое присутствие?
Я повернулся и тихо вышел из ворот.
«Чистый понедельник»
читать дальшеМирабелла, герцогиня Окделл, бежит в Агарис.
Нет, конечно, не бежит — для всех она едет в паломничество, помолиться, поклониться святыням; едет при параде, с помпой — с лакеями, с двумя кучерами, с горничной, со сменой лошадей, в карете с гербами. Эгмонт снабдил ее деньгами, подорожной, рекомендательными письмами к ее высочеству и Эсперадору, отрядил слуг, велел им заботиться о молодой госпоже, сам при отъезде суетился, устраивая ее поудобнее, принес подушек, приказал поставить жаровню — хотя, казалось бы, куда: лето; чуть ли не на руках поднял в карету. И нет, даже так — не для всех: официально герцогиня Окделл отбыла в путешествие — осмотреть знаменитый древний город, подышать морским воздухом, увидеть воочию, вырвавшись наконец из захолустья, где провела девические годы, то, что называют большим миром. Извольте, господа: свадебное путешествие. Ну и что же, что одна? Супруг занят, вы знаете, дела армейские, служба, человек несвободный, сам себе не принадлежит…
В отрочестве, на пороге юности, Мирабелла не раз представляла себе эту дорогу — из Надора (из именьица в Старом Карлионе, за пределы которого и выезжала-то только трижды в год к родичам) в Агарис; представляла, конечно, не так, воображала, как, поссорившись с родителями — или не поссорившись, никому не сказав ни слова, — ночью выскальзывает из дома, босая (или нет, в сапожках), в одном плаще поверх сорочки (или нет, переодетая в мужской наряд, позаимствованный у брата — или все же нет, воровать бесчестно, в сорочке неприлично: одетая в дорожное платье и неприметный плащ), пешком или попросившись в крестьянскую телегу, добирается до границы — границы, скажем, Каданы, ближайшей эсператистской страны, — и там уже не скрывается, объявляет себя паломницей явно, прибивается к пилигримам, уже с ними, опираясь на посох, задыхаясь от дорожной пыли, медленно, пешком идет в Агарис — чтобы, конечно, там отказаться от мирского и принять постриг. Сейчас вспоминать о тех детских грезах было почти неловко: Мирабелла воображала себя и мученицей, и — вот ведь гордыня — святой. Стыдно — но она не признавалась в этом даже духовнику: кстати, духовника, тайного эсператиста, в Старом Карлионе еще пришлось поискать, но она справилась: выспросила у старых слуг, попросила вызнать в городе так, чтобы никто не донес родителям. Духовник потом все удивлялся: отчего же она, воспитанная в олларианстве (точнее, в светском, условном изводе сдвоенной, упрощенной религии), обратилась к истинной вере: нянька ли, кто-то из родителей или дальней родни исповедовал эсператизм тайно; все недоумевал и расспрашивал, как же так получилось, что духовные книги, философские труды — не запрещенные: кто же запретит философию? — зажгли в сердце юной девицы, еще ребенка, настолько истовую страсть? Мирабелла и сама не могла ответить, пожимала плечами, духовник говорил: «Ну же, дитя, каждому свое, страсти перемелются, даст Создатель, узнаешь и другие».
О, она узнала другие: он был прав.
Здесь, в Надоре, молиться как положено можно было наконец-то открыто: нет, родители ей не запрещали — как все старые надорские семьи, они внешне принадлежали олларианству, но не противились эсператизму (духовник и называл это: сдвоенная, опрощенная вера); не запрещали, но и не понимали, осуждали, считали чрезмерными ее строгость, умеренность, благоразумие. Духовник еще говорил: «Все не то, дитя, добродетель не такова, поймешь позже сама» — здесь же, в Надоре, сменился и духовник: местный, отец Маттео, был с ней во всем согласен.
С Эгмонтом они и венчались дважды: по олларианскому обряду, явно — и тайно, по эсператистскому, в домовой часовне Надорского замка. Куда проще было бы, думала она теперь, если бы обошлись одним. Так вот: венчались, связали друг друга узами духовными, а потом телесными, а через неделю — неделю, даже полмесяца не прошло! — после свадьбы Мирабелла застала…
— Эгмонт! — от потрясения она растеряла весь этикет, не сумела заставить себя выговорить: «Супруг мой», или, того хуже, «Дражайший супруг». — Эгмонт! Что это? Кто это?!
— А, это… это… — Эгмонт казался смущенным — спасибо хоть и на том; девица скрылась, а имени Мирабелла не расслышала: от ярости кровь стучала в ушах — Мэри, Энни, Фанни, Дженни, не все ли равно?
— Хочу уехать, — сухим, скучным голосом сказала она тем же вечером, когда они вынуждены были встретиться за ужином в столовой: не собиралась же она прятаться в своей комнате, запираться в покоях, тем более притворяться больной.
— А, понимаю… К родителям?
— В Агарис, — отрезала Мирабелла. — Помолиться святым местам.
— Ах, вот как… — Эгмонт вздохнул с видимым облегчением: должно быть, уже прикидывал, что за время путешествия она успеет остыть и вернется доброй, послушной, смирной женой — два месяца туда, два обратно, если ехать не торопясь, — да и там пара месяцев: так, глядишь, пройдет и полгода. — Конечно, все что угодно: приказывайте, я распоряжусь.
И вот уже месяц они тащатся в карете по бесконечным дорогам — месяц прошел, а впереди еще один! Едут медленно, кучер правит лошадьми бережно, карета хороша, Мирабелла выбирает для ночлега самые приличные постоялые дворы — но все равно ее то и дело мутит, то ли от тряски, то ли от дурной или непривычной еды, то ли от скучного, однообразного пейзажа — то ли попросту от тоски. Она все чаще просит остановиться, выходит размять занемевшие ноги, подышать, отдышаться — обида и гнев отступают потихоньку, но не исчезают совсем: заползают змеями в дальний уголок сердца и лежат там свернувшись — быть может, ждут своего часа.
Мирабелла, герцогиня Окделл, бежит в Агарис, чтобы попросить Эсперадора развести ее с мужем.
***
Мирабелла, пока еще герцогиня Окделл, ждет аудиенции Эсперадора.
Агарис поразил Мирабеллу — поразил роскошью, богатством, размахом, величиной храмов, их высокими шпилями, громадными алтарными покоями, золотом окладов, мрамором точеных колонн, белизной изваяний. Первый раз войдя в агарисский храм, Мирабелла почувствовала себя неуютно — и ведь начала паломничество даже не с главного, не с центра города, не с сердца Церкви, а с того, который оказался ближе всех: слаба, слаба духом, устала с дороги и поддалась лени. Один только притвор церкви святого Игнатия (в насмешку ли первым Мирабеллу поприветствовал святой покровитель Домашнего Очага?) был больше всего кафедрального собора в Карлионе, наос простирался так далеко, что от входа было не рассмотреть лика святого на алтарной иконе (Мирабелла, правда, прекрасно помнила канон и легко могла себе представить добродушный взгляд Игнатия, его отеческую улыбку, морщинки в уголках глаз и ямочки на щеках, как принято было его писать), а купол был таким высоким, что начинала кружиться голова.
— А здесь, в боковом приделе, ’гасполагается да’гох’ганительница, п’гойдемте ее осмот’гим, — бормотал, отчаянно картавя и словно нарочно налегая на «р», дядюшка, вызвавшийся, на правах родича (пусть и дальнего), ее сопровождать: показать город, поводить по святым местам, познакомить с «к’гасотами и чудесами Святого Г’гада».
Мирабелла, сжимая в руке семь белых свечей, все смотрела наверх, туда, где переплетались нервюры свода; дядюшка все бубнил и бубнил («а тепе’гь поставим свечи…»), а голова все кружилась, и кружилась, и кружилась, и…
— До’гогая кузина, вам ду’гно? — дядюшка подхватил ее под руку — Мирабелла не успела, не сообразила вовремя вырваться, а он уже подвел ее к скамье под малым алтарем, увешанным подношениями на цепочках, усадил и принялся обмахивать собственной шляпой.
— Нет, нет… задумалась, устала с дороги… пустите! — Мирабелла все же высвободила руку, отодвинула дядюшку и решительно встала: ее слегка повело, но она удержалась на ногах. — Пойдемте, вы же сами сказали: нужно поставить свечи!
Нарочитая эта роскошь, богатство напоказ, вечные мрамор, лепнина, позолота сначала поражали, потом как будто прискучили, приелись, потом даже стали раздражать. Первые монахи спасались в пещерах; ранние эсператисты собирались в частных домах. Тайный эсператистский придел в карлионском храме был мал, замковая церковь в Надоре — невелика, как положено домашней часовне, обставлена изящно, но аскетично — ничего лишнего: росписи, витражи, иконы, покровы, вышитые кем-то из герцогинь. В «Уставе надорской общины» преподобный Карл открыто прославлял нестяжательство, сравнивал сокровища Рассветные и мирскую скромность. Аскезы Мирабелла в глубине души ждала и от Агариса: ожидала темных крипт, подземных и полуподземных покоев древних храмов, прохладной сырости, закопченных ликов святых, освещенных неверным пламенем свечей — всего, о чем столько читала у отцов церкви. Знала, конечно, что в Агарисе есть и высокие, величественные храмы — думала, что по одному на Орден, семь на весь город: не каждая же церковь, не на каждом же углу. В родительском доме не водилось гравюр с видами Агариса, дома в библиотеке — в библиотеке Эгмонта, поправилась она, — Мирабелла не успела отыскать альбомов по искусству, да не очень-то и старалась, да и не до того было: ехала в Агарис, не зная, каков он.
В следующие дни дядюшка водил ее по орденским монастырям, одному за другим: «а’гхитекту’га, до’гогая кузина, об’гатите внимание», свечи, милостыня, пожертвования… Не сразу, но добрались они и до сердца города — резиденции Эсперадора, и там Мирабеллу наконец избавили от утомительных, однообразных дядюшкиных речей: у входа на площадь их перехватил монах ордена Знания, чьим послушанием было рассказывать паломникам об истории — религии, Церкви, орденов, Эсперадоров, магнусов, зданий, каждой фрески, каждой скульптуры, каждого камня в кладке стены, каждого булыжника мостовой, — а заодно следить, чтобы никто не сбился с пути, не завернул туда, где их не ждут, не бросил любопытный взгляд на то, что не предназначено для чужих глаз.
— Как вы, конечно, знаете, любезная сестра, — монах сочетал куртуазную обходительность и церковную манеру обращения, — центральный собор Агариса был разрушен еще при Эсперадоре Руции, и с тех пор главные таинства совершаются здесь, в храме Семи Свечей…
Этот храм, маленький, приземистый, наполовину вросший в землю, выглядел именно так, как Мирабелла себе представляла: тянуло внутрь, в темноту, прикоснуться к древним сводам, шагнуть на плиты, на которых когда-то стояли святые отцы, вдохнуть тот воздух, которым они дышали.
— Мы ведь туда зайдем? — спросила она.
Монах уставился на нее, как на блаженную, разве что не замахал руками:
— Что вы, что вы, любезная сестра! Паломников туда, конечно, не пускают, только особо приглашенных гостей, по большим праздникам — ведь его святейшеству нужно уединение. Помолиться и поставить свечи вы сможете вот здесь, в часовне — а отсюда, взгляните, на храм открывается прекрасный вид.
Конечно же, она, герцогиня Окделл, оказалась недостойной войти в святая святых Эсперадора — как бы Эгмонт ни поддерживал эсператизм, сколько бы милостыни и пожертвований они ни раздали, она недостаточно хороша, чтобы быть в числе «особо приглашенных гостей». Это были мирские, неподобающие мысли — гордыня, неуместная в святых стенах. Мирабелла расправила плечи, кивнула дядюшке и направилась к часовне.
Но сильнее всего Агарис поразил ее другим — сильнее всего ее поразило то, что принцесса выслала ей навстречу своих людей. Эгмонт писал принцессе всего однажды, еще до отъезда Мирабеллы; больше ее никто не предупреждал — принцесса сама разузнала, что Мирабелла уже близко, — так что карету ждали на подъездах к городу, когда городских стен не было даже видно на горизонте; раскланялись, проводили до самого дома принцессы и там передали Мирабеллу с рук на руки принцессиным служанкам.
И вот Мирабелла, все еще герцогиня Окделл, живет в Агарисе, в доме Матильды, принцессы Ракан, и ждет аудиенции Эсперадора.
— Девочка моя, ты же не собираешься нанимать особняк? А палаццо? Нет? Нет — ну и поживешь у меня, слуг немного, да не объешь же ты нас, — принцесса рассмеялась и, приобняв Мирабеллу за плечи, повлекла в гостиную. Мирабелла, само собой, не думала нанимать особняк, тем более палаццо — хотела остановиться в гостинице или вообще в комнатах для благородных в странноприимном доме при монастыре — но принцесса не дала ей и слова сказать, и Мирабелла, не успев вовремя отказаться, не сообразив принять привычный холодный, суровый вид, сдалась под ее напором.
Принцесса — чудесная женщина, хоть и немного бесцеремонная: но женщина ее положения может позволить себе быть сколько угодно бесцеремонной; а ее внук, шестилетний Альдо — истинный правитель Талигойи, — чудесный белокурый малыш, и при взгляде на него Мирабелле постоянно хочется плакать. Ей жаль то ли бедное дитя — так рано, так трагично лишился родителей, так внезапно осиротел, — то ли саму себя: у нее ведь не будет такого — вообще никогда теперь не будет никаких.
После этой прогулки по храмам, усталая, раздосадованная, разочарованная, Мирабелла все же не сдержала слез — и, конечно, принцесса заметила, как она украдкой вытирает глаза — и, конечно, тут же истолковала ее слезы по-своему:
— Девочка, да что ты — рыдать! Из-за этого — из-за твоего? Ну, глупости: ты ведь за этим и приехала — поговорю с Адрианом, он мигом тебя разведет, поживешь свободной, найдешь себе другого! Ерунда какая — реветь! Пакетта! Вина, касеры, бокалы, — она бросила на Мирабеллу быстрый взгляд, поджала губы, — нет, не нужно: касеры, один бокал и завари тизану, поняла?
— Я уйду в монастырь, — сказала Мирабелла ровным тоном: они не говорили с принцессой об этом, и как та угадала, что приехала она именно за разводом, — загадка, удивительная прозорливость. — Но буду благодарна, ваше высочество, если вы сможете устроить мне аудиенцию у его святейшества.
***
Мирабелла, снова девица Карлион, без пяти минут сестра Маргарита, молится в уединенной часовне.
Часовня стоит на отшибе — за пределами городских стен, вдали от любого жилья, на берегу моря: скрыта от любопытных глаз уступами прибрежных скал, прячется в изгибах маленькой бухты. От дороги сюда идет неприметная тропинка, к морю спускается вырубленная в камне лестница — там, внизу, блестит на солнце вода, белеет песок, шумят, накатывая на берег, волны.
Часовня убрана, как и хотелось бы Мирабелле, аскетично: деревянная скамья и стол, аналой с Эсператией покрыт невзрачным бархатом, не парчой. Золото, конечно, есть: иконы — святой Торквиний, святая Веритас — в богатых, хоть и потускневших окладах, даже драгоценные камни подобраны неяркие — черные, серые, дымчатые, прозрачные; карасы прочны, алмазы дороги, но не смущают взгляда. Святая Маргарита, принесенная специально для нее, украшена богаче: святую изображают в багряном — родовой цвет Мирабеллы и по рождению, и по замужеству, — так что оклад у иконы из красного золота, а рубины в свете свечей горят глубоким, кровавым пламенем. Мирабелле чудится в нем пророчество, намек на грядущие беды, она заставляет себя не отводить взгляда и, повторяя про себя слова молитв, гонит греховные мысли: ничего не случится, с ней уже ничего не может случиться, все уже произошло, все уже решено, дальше — только покой, мирное, размеренное служение.
Его святейшество Эсперадор Адриан, как и предсказывала принцесса, аннулировал брак одним мановением руки. Исповедь, причастие, беседу, проповедь доверили одному из его помощников — орденскому кардиналу: конечно, из Славы. Принадлежи тот к Домашнему Очагу — наверное, попытался бы ее отговорить, но Славе семейные распри неинтересны — а принцесса, должно быть, и правда была с Эсперадором накоротке. Всего через несколько дней после памятного разговора к ним домой явился служка, кардинальский посланник, и сообщил, что Мирабеллу ждут завтра же на рассвете, на ранней службе, в резиденции Эсперадора. Ее приняли во внутренних покоях — в одной из небольших церквей, обычно закрытых для простых прихожан: водя их по резиденции, давешний монах показал им несколько таких, но не именно эту. И только после службы, после исповеди, причастия и довольно формальной душеспасительной беседы, Мирабеллу ввели наконец в храм Семи Свечей, где ее и встретил Эсперадор. Не успела она толком разглядеть интерьеры (кажется, угадала: темные низкие своды, шероховатый камень древних стен), не успела приложиться к руке, попросить благословения, рассказать, объяснить — как ее голову накрыл освященный плат, Эсперадор прочитал над ней молитву, протянул наконец руку для поцелуя — и Мирабелла снова стала девицей Карлион.
Получить развод было легко — сложнее оказалось выбрать, что делать дальше. Мирабелле смутно представлялось, что ее не то постригут тут же, не сходя с места, — не то, взяв аккуратно под локоть, проводят в ближайший монастырь, и там-то, не дав опомниться, не разрешив подумать, сделают выбор за нее. Но о монашестве никто не заговаривал, и Мирабелла вернулась к принцессе домой.
— Не понимаю, к чему вообще эти разговоры, — сказала принцесса тем же вечером («Девочка моя, свобода! Это надо отметить — Пакетта, вина, тизану!»). — Конечно, не жить же постоянно у меня — ну так напишешь в Надор, вытребуешь свое приданое, снимешь домик, обживешься, освоишься… Хочешь, я напишу? Или, хочешь, озаботим Хогберда, он у нас знаток матримониальных дел — он напишет Эгмонту, или вот — Августу, а уже Август предупредит твоего благоверного — бывшего, бывшего благоверного. Ох, девочка, не поверишь, как же я за тебя рада!
— Не надо, — Мирабелла мотнула головой: она и правда должна была бы написать, но позже, когда все будет решено, путь назад будет закрыт: написать самой было бы честнее, попросить аббатису или сестру-письмоводительницу — легче. Написать, и отослать назад браслет, и другие драгоценности (как ни хотелось бы утаить часть, оставить себе — что уж говорить, приданого на домик не хватит; но зачем мирские сокровища в монастырской аскезе?), и карету, и лакеев, и кучеров, и горничную — горничная ведь тоже из Надора, матушка не дала Мирабелле своей: должно быть, девица сейчас в людской снова зубоскалит о хозяйке с кухаркой принцессы — при господах остерегалась, но Мирабелла ведь замечала, как относятся к ней Эгмонтовы слуги.
— Так вот, поживешь немного здесь, будешь сама себе госпожа — ну а там и приглядишь себе кого-нибудь получше: это же Агарис — сколько сюда приезжает в паломничество… Я ведь рассказывала, как познакомилась с Эрнани?
— Да, — сухо сказала Мирабелла. — Рассказывали.
— Вот именно: и все праведные эсператисты. Ну, допустим, — принцесса окинула Мирабеллу оценивающим взглядом, склонила голову к плечу, прищурилась, — какой-нибудь флавионец. Кагет. Хотя бы и гайифец. И кроме того, здесь же порт… Я ведь не рассказывала, как меня чуть не похитил шад?
— Нет. Не рассказывали.
— О! Слушай…
В те дни Мирабелле иногда как будто хотелось, чтобы и ее похитил какой-нибудь шад. Может быть, не похитил бы, вдруг влюбившись — просто угнал в плен; или просто пираты, разбойники: или вот продали бы в гарем холтийскому кану — она бы не дожила до финала, не пережила бы дороги — сделалась бы мученицей за веру. Хотелось, чтобы кто-то решил за нее; чтобы все решилось само собой; чтобы монастырь — или жизнь в миру — или смерть — оказались не ее выбором, а выбором судьбы. Хотелось, чтобы Эгмонт, раскаявшись, приехал за ней, попросил прощения, увез домой в Надор. Чтобы кто-то убедил ее, уговорил — отговорил: родная, да какой тебе монастырь, да посмотри — ты и монастырь, смешно. Тебе разве что сразу аббатисой — не сумеешь же смирить гордость, подчиняться, быть послушной. Мирабелла не верила желаниям, не слушала их — знала, что должна идти к цели, каким бы сложным ни был ее путь.
Мирабелла в те дни все искала, к какому же ордену лежит душа, все посещала монастыри, молилась в орденских храмах, заглядывала в себя: не дрогнет ли сердце, не скажет ли: вот оно, оставайся. Славу она отмела сразу: орден для воинов, какой же из нее воин (родная моя, куда тебе в монастырь — тебе бы в армию, командовать полком). Чистота для нее была недоступна: снова девица по имени, не стала же она девицей и телесно. Нет, тяготы путешествия, волнения последних недель утомили ее, и она совсем не чувствовала тела: сделалась бесполым, безвозрастным существом — не женщина и не мужчина; не девица, не замужняя госпожа, не ребенок, не старуха; но вступить в орден Чистоты была, конечно, недостойна. Знание ее смущало: Мирабелла любила читать святых отцов, тешила себя мыслью, что разбирается в богословии — но не хотела бы идти богословской, схоластической стезей. Из Знания, кстати, был ее карлионский духовник — а вот надорский священник, отец Маттео, принадлежал к Домашнему Очагу: что же не наставил духовного сына на праведный путь? Домашний Очаг, само собой, тоже был для нее закрыт. Милосердие ее не привлекало: Мирабелла не ощущала себя милосердной, не готова была провести остаток жизни, раздавая милостыню, призирая вдов и сирот.
Мирабелла склонялась к Справедливости, когда судьба привела ее в аббатство святого Торквиния, и путь ее поисков закончился. На самом деле, она не думала всерьез об Истине: Знание и Истина казались ей сходными — оба ордена ставили выше всего святую Премудрость, различая в ней каждый свою сторону. Но в те дни она объезжала орденские аббатства одно за другим, и Истину не могла, конечно, пропустить. Их главный храм был не так роскошен, как другие, и приглушенный серый цвет его шпилей, нарочито простая обстановка алтарного покоя были призваны успокаивать сердце и настраивать душу на возвышенный лад. Мирабелла молилась перед алтарем (сердце все не желало успокаиваться, все заходилось, как от испуга), когда сбоку, из неприметной двери, появился служка, тронул ее за рукав и сообщил, что ее желает видеть сам его высокопреосвященство магнус Клемент.
— Дочь моя, — начал магнус: для него уже «дочь», не «сестра», — до нас дошли вести, что вы желаете посвятить себя служению…
Он был очень худ и бледен, сидел так, что был полускрыт тенью: одеяние как будто сливалось с тенями внутреннего покоя. Говорил он тихо, ровно, цепко — и никак не смотрел Мирабелле в глаза.
— Дочь моя, скажу без долгих предисловий: нам нужны такие люди, как вы.
Взгляд его при этом, избегая глаз Мирабеллы, блуждал по ее лицу и фигуре: нос, подбородок, шея; остановился на ее целомудренном, наглухо закрытом лифе. «Если уставится мне на грудь, — подумала она, — не посмотрю, что святой отец: залеплю пощечину, будь что будет». Но на груди взгляд не задержался и спустился еще ниже, к животу, и застыл там.
Магнус говорил. Такие люди, с такой истовой, искренней верой, нужны нам всегда. Еще не сообщили родным? Прекрасно, очень хорошо, и не надо: у нас для таких случаев — для ваших, из Талига, для тех, кто исповедует нашу веру тайно — для таких у нас есть особая процедура: он так и сказал «процедура», и это казенное слово так не вязалось с возвышенным настроем его речи, что Мирабелла непроизвольно вздрогнула. Так вот, дочь моя, что же вы, например, собирались делать со слугами? Рассчитать? Отослать домой без объяснений? А если ваш супруг возмутится, приедет за вами, попытается вас вернуть? Обратится к Эсперадору — обратится к посланнику — обратится к вашему королю? Нет, это никуда не годится.
План — «процедура» — был прост и изящен: не нужно уходить в монастырь открыто — нет, Мирабелла завтра же снова приедет в аббатство и задержится подольше. Просто сообщите вашим друзьям, дочь моя, что устали, разочарованы, хотите помолиться в одиночестве: действительно, вам придется провести в уединении несколько дней. Тем временем ее объявят больной, потом — скоропостижно умершей, потом — похороненной, во исполнение ее последней воли, на монастырском кладбище. Безутешный супруг приедет, конечно: ему покажут вашу могилу, запретят забирать тело домой — вы ведь хотели бы, чтобы ваши кости лежали в священной земле. Вы же тихо и незаметно примете постриг, мы даже никого не обманем: вы будете мертвы для мира, свободны для жизни вечной…
И вот Мирабелла, почти сестра Маргарита, молится в уединенной часовне ордена Истины. Ей не по себе: в душе она уже жалеет, что согласилась — уже не уверена, что была права — но, однажды сделав выбор, она ведь должна следовать к своей цели: отринуть колебания, задавить в себе сомнения…
Мирабелла так увлечена размышлениями, так погружена в свои мысли, что не замечает, как на горизонте появляется корабль.
***
Мирабелла, девица Карлион, плывет на корабле.
Все произошло так быстро — так глупо, так нелепо, так нелогично и внезапно, словно в дурной мистерии, — что она просто не успела опомниться. Вот только что она, стоя на коленях перед иконой святого Торквиния, глядя в пол, обратив взор разума внутрь души, молилась, погрузившись в себя, — а вот в часовню врывается вооруженный отряд: не военные, нет, не городская стража, не гвардейцы — не то разбойники, не то и вовсе пираты. Мирабелла не сообразила закричать, позвать на помощь — а ведь была уверена, что поблизости дежурят орденские монахи: достаточно далеко, чтобы ей не было видно их, а им — ее, чтобы ее не смущать и самим остаться незамеченными; но так, чтобы вовремя услышать шум. Она не сумела даже подняться — так, оцепенев, и стояла на коленях, наблюдая, как разбойники простукивают стены, отодвигают мебель, хватают и вертят в руках эсперы и иконы — других ценностей в часовне не было.
Может быть, правда, охранники из ордена и не пришли бы на помощь — может быть, были уже убиты.
Пока Мирабелла разглядывала пиратов, те старательно занимались делом, не обращая на нее особого внимания. Один поскреб ногтем большую эсперу, надетую на древко, хмыкнул, ухмыльнулся: под серой краской блеснуло золото — бросил эсперу в мешок. Другой, уже вытащив доску с иконой из оклада, поддел кончиком кинжала оправленный карас и задумался: наверняка размышлял, как будет выгоднее сбыть — камни россыпью и отдельно голый оклад или оклад вместе со вставленными камнями. Третий, взявшись обеими руками за кольцо для светильника, с силой дергал его из стены.
Все же это точно были пираты — они даже выглядели так, как описывают в романах: не то чтобы Мирабелла увлекалась романами, но кузины читали, шептались над очередным томиком, привезенным из столицы, хихикали: ах, эти их изогнутые мечи, эти острые кинжалы, эта грива белокурых волос… У здешних волосы были и белые, и темные, и полностью скрытые косынкой — замызганной, грязной, заскорузлой от соли; у одного — выбритая наголо голова; у двоих — усы; у всех — серьги в ушах. Их пришло шестеро — главарь, или капитан, и пятеро подручных; перекрикивались они на незнакомом языке, гортанном и резком — Мирабелла решила, что это морисский.
Конечно, мориски, не холтийцы же.
Наконец главарь повернулся к ней, и Мирабелле тут же непроизвольно представилось, как пираты точно так же засовывают в мешок и ее, и она чуть не хихикнула в голос. Главарь протянул руку — Мирабелла подавила неуместный смех, заставила себя не зажмуриваться, смотреть прямо, не думать ни о чем — не думать о пиратах — не думать о будущем — не думать, повторять: Создателю всего сущего… Он сорвал ее монашеское покрывало, крепко взял пальцами за подбородок, приподнял и заглянул ей в лицо, повернул туда-сюда голову, хмыкнул и что-то сказал товарищам. Мирабелла не поняла, конечно, но легко могла представить: глядите, а монахиня-то ничего, милое личико, самое то для гарема… как там в романах: этот прелестный самоцвет, этот свежий бутон украсит собой мой сераль. Мирабелла не считала себя прелестной — расцвела уже давно и давно утратила девичью свежесть, — не собиралась украшать ничьи гаремы и вообще готова была дорого продать свою жизнь — нет, наоборот: ни во что не ставила свою нынешнюю жизнь и за нее не цеплялась. Так что она дернула головой, вывернулась из его хватки и резко отстранилась, постаравшись принять самый надменный вид и вложить в гневный взгляд всю свою ярость и презрение. Пират снова расхохотался, сделал знак рукой подельникам, двое — усатый и лысый — подошли к Мирабелле с обеих сторон, подхватили под локти, подняли с колен и, как бы она ни вырывалась, повлекли прочь из часовни, вниз по каменной лестнице, к морю.
Их корабль бросил якорь прямо в заливе: позже Мирабелла не раз спрашивала себя, как же она его пропустила — ведь могла бы увидеть раньше, ушла бы, укрылась среди скал прежде, чем пираты ворвались в часовню.
Все это казалась безумным, горячечным, дурным сном — происходило как будто не с ней.
Нет, ее вовсе не обижали, не издевались, обращались, как могли, учтиво: Мирабелла все ждала, когда же начнут, когда свяжут, бросят в трюм к таким же несчастным; или разденут, прикажут обрядиться в прозрачные, непристойные тряпки, плясать перед ними или того хуже (Мирабелла запрещала себе думать об этом «хуже», вовсе старалась изгнать из мыслей); или вот станут требовать, чтобы она отреклась от веры, сорвала с шеи эсперу, перешла в их язычество; или…
Но ее не трогали. Притащили на корабль, не связали, не заперли — мол, куда она сбежит-то с палубы, посреди моря, — и словно забыли о ней. Мирабелла оглядывалась по сторонам, все прикидывала, как же спастись — спасти пусть не жизнь, но честь: рвануться к борту, прыгнуть в море… порвать нижнюю юбку на полоски, свить петлю… броситься на них — на капитана — прямо на меч… Мориски тем временем осматривали трофеи: по одному вытаскивали из мешка, передавали друг другу, складывали кучей на палубу. Появился еще один, который, кажется, не участвовал в нападении — Мирабелла такого не помнила: высокий, седой, длиннобородый, в строгой, вовсе не разбойничьей одежде. Старику с поклоном подали миску с горячей водой (о, наверняка они пополнили на берегу запасы), тот извлек из карманов — из рукавов, из сумки, из ниоткуда? — штук пять полотняных мешочков, высыпал их содержимое в воду, и вскоре запахло тизаном — заваренными сушеными травами. Когда старик, то бормоча себе под нос, то восклицая, то переходя на пение, принялся кропить этой смесью воды с благовониями трофеи, Мирабелла не выдержала и отвернулась: смотреть на языческий обряд, на осквернение святынь, было неприятно, тревожило, что и ее заставят участвовать.
Но и здесь ее вера не подверглась испытанию: старику указали на нее, он пожал плечами, окинул ее быстрым взглядом и махнул рукой: мол, достаточно, девица и так хороша. Ей, правда, предложили вымыться — бочку и таз с горячей водой, исходящей ароматным паром, целомудренно отгородили ширмой. Не раздевали сами, не погружали силой в воду, не глазели, не подглядывали; не читали над ней языческих молитв, не заставляли повторять молитвы за ними и даже оставили наперсную эсперу — правда, забрали и унесли всю одежду, выдав взамен цветастый балахон из плотной ткани — вполне, впрочем, приличный, закрытый, до пят.
И вот Мирабелла, девица Карлион, несостоявшаяся сестра Маргарита, плывет на пиратском корабле неведомо куда. Разум ее не может поверить, что все это случилось — именно с ней; душа пребывает в смятении, а тело… тело восстает против нее. Корабль качает на волнах, Мирабелле плохо… плохо… дурно… дурно… каюта кружится, палуба взлетает к потолку, деревянные переборки смыкаются и размыкаются, падают, заваливаются на нее; жесткая койка подбрасывает в воздух; и все вокруг темнеет, размывается, отдаляется, скрывается в тумане. Скрипит дверца ее каморки (Мирабеллу поселили вовсе не в сыром трюме), и появляется давешний старик: не то священник, не то жрец, не то судовой лекарь. Он хмурится, берет ее за запястье — у Мирабеллы нет сил отобрать руку, отпрянуть, вжаться в стенку, — считает пульс, трогает кожу, хлопает по щекам, достает из бездонного кармана (все же кармана, не рукава) дощечку, прикладывает ей к ладони, смотрит, ощупывает ей щеки, шею и плечи, снова хмурится, оглядывается — и начинает орать. Мирабелла не может держать глаза открытыми — слышен топот ног, встревоженные возгласы, отрывистые приказы: старик все ругается, отчитывает кого-то, чего-то требует, на кого-то кричит. Мирабеллу поднимают на руки, несут — снова суматоха, шорохи, шаги, — укладывают на мягкое, подсовывают под спину взбитые подушки, кладут на лоб влажную ткань — запах приятный, но не тот, благовония другие.
Все смолкает на мгновение, потом снова слышится невнятный шум и гул голосов. Мирабелла открывает глаза и видит, что лежит в просторной каюте — должно быть, капитанской, — а сам капитан и вся команда, распростершись ниц перед ней на палубе, как один хором повторяют:
— Ум-сухур… ум-сухур… ум-сухур…
***
Мирабелла, Ум-Сухур, «мать Скал», живет в храме Волн.
После того происшествия на корабле отношение к ней переменилось: капитан уступил ей свою каюту, ей теперь прислуживали, как того требовало ее положение — или даже учтивее: вели себя с ней, как с королевой. Входили к ней теперь со стуком, подавали ей что-то — с поклоном (кто в пояс, а кто — самые виноватые, самые грубые — в ноги), обращались — глядя в пол, не смея поднять глаза. Пираты сделались с ней заботливы, чересчур бережны: подавали руку, помогая встать, норовили придержать под локоть, помочь пройти десяток шагов; готовы были выполнить любое ее желание: выйти на палубу, посмотреть на море, подышать воздухом — пожалуйте, моя госпожа, аккуратнее, садитесь: ее усаживали на принесенное кресло, двое чинно стояли рядом, ожидая приказаний. Едва им казалось, что она замерзла, слегка дрожит, чуть побледнела, покачнулась, как ее сопровождали назад в каюту, укладывали на постель, закутывали одеялом, приносили горячий отвар. Кормили ее лучше, чем раньше, и лучше, чем всю команду, — судовой повар теперь старался угодить. Раздобыли где-то отрез богатой парчи — наверное, украденный, как же иначе, как бы не покров из разграбленного монастыря, — как умели, сшили одеяние, похожее на длинное платье (Мирабелле представлялось, как один из матросов, наловчившийся латать паруса, всю ночь тыкал в ткань толстой иглой); из капитанского сундука извлекли стопку чистых сорочек, с кружевами по вороту, а тот цветастый балахон с извинениями забрали и унесли.
Мирабелла сначала думала, что пираты наконец разгадали в ней дворянку высокого рода — лекарь определил по рукам, что она не знала низкой работы, — устыдились, везут ее назад и скоро вернут в Агарис. Потом, по жестам лекаря, по его обращению с ней, по снадобьям, которыми он ее потчевал, она догадалась, что ждет дитя.
Дитя Эгмонта.
И как она только не сообразила сама! Без малого три месяца уже прошло с ее бегства — два месяца дороги, неделю она ожидала аудиенции Эсперадора, еще неделю выбирала орден, дня два молилась в часовне, три дня провела на пиратском корабле. Все одно к одному: усталость, слезы, приступы дурноты… И кормилица, и матушка, и кузины ведь говорили, ведь каждая женщина должна знать… Почти три месяца с момента бегства — полных три с момента свадьбы. Как некстати! Честным будет, конечно, сообщить Эгмонту, когда она вернется в Агарис, — даже если брак уже расторгнут, это все-таки его дитя, он имеет право знать — имеет право воспитывать наследника сам. Сообщать — а значит, разбить стройную легенду, выдуманную орденом Истины, нарушить их «процедуру»: не могла ведь герцогиня Окделл умереть от внезапной болезни так, что дитя оказалось спасено. Придется придумать что-то еще.
Корабль и правда изменил курс и шел теперь не к Межевым островам, а на континент — только не в Золотые, а в Багряные Земли: но куда пираты собирались изначально и почему поменяли решение, Мирабелла узнала позже, уже в храме.
Чужой берег же она увидела своими глазами. Она стояла на палубе, когда вдали показалась земля — сначала видна была только зеленая полоска на горизонте, и у Мирабеллы замерло сердце: вот он, Агарис, скоро она вернется домой! Но берег приближался, и стало заметно, что там нет ни многолюдной гавани, пестрой от парусов, ни шпилей, возвышавшихся над городом, ни знакомых холмов, ни так запомнившихся Мирабелле утесов — только белел ряд длинных, приземистых домов, и уже можно было различить вереницы колонн, портики, фронтоны и лестницы, полукружьями сбегавшие к воде. Капитан, стоявший рядом у борта, на почтительном расстоянии, — вдруг госпожа оступится, закружится голова, понадобится поддержать, — повел рукой, осклабился во весь рот, слегка поклонился и что-то произнес.
Прибыли, моя госпожа: храм Волн, — вот что он сказал: но смысл и этих слов она узнала позже, уже когда в храме для нее отыскали толмача.
В храме Волн, где живет сейчас Мирабелла, три части — три придела: один мужской, посвященный демону Волн — Унду, как называли его древние, — и два женских. Святые отцы писали, что язычники почитали только мужчин — их главные божества, верховные демоны, имели мужской облик, занятия и имена; девицами им представлялись разве что мелкие демоницы, ведьмы, прислужницы демонов. Истинная вера же славит в образе благих Ипостасей Создателя и женское начало: святая Веритас — благая Истина, святая София — благое Знание, святая Екатерина — благая Чистота. Но здесь, в Багряных Землях, молятся и женщинам: у каждого из демонов якобы была жена, от которой и ведут свой род все эории одной стихии; а у Унда — целых две жены. В дальнем женском приделе, посвященном первой его супруге, куда Мирабеллу отвели только однажды и не дали задержаться подольше (не стали бы противостоять, если бы она захотела, конечно, но явно тревожились, и ей самой стало не по себе), на фреске изображена стройная темноволосая женщина, которая кажется Мирабелле смутно знакомой. В ближнем же приделе, где поселили саму Мирабеллу, настенные росписи изображают сцены из семейной жизни демона и его второй жены — пастораль на фоне моря; а в затененной нише у алтаря стоит статуэтка богини, такая древняя, что черты лица уже стерлись, а очертания фигуры расплылись: богиня обнажена, приземиста, толста; налившиеся груди, отекшие ноги, объемный живот выдают в ней будущую мать. Мать Волн, Ум-Амвадж.
Пройдет несколько месяцев — и Мирабелла станет похожей на нее.
Мать Скал, Ум-Сухур.
Мирабелле в услужение назначили трех девиц — послушниц из храма: те засуетились вокруг нее, едва она прибыла, когда ее доставили с корабля на берег — на богато украшенном паланкине, — когда оставили в покое моряки и жрецы. На следующий день нашли и переводчицу: тоже юную девицу, лет семнадцати — дочь одного из местных купцов, который торговал с Золотыми Землями, неплохо изъяснялся на талиг и в свое время обучил языку всех детей — удачно, что девица как раз оказалась при храме. Послушниц здесь не называли по имени: как тебя зовут, дитя мое? — никак, моя госпожа, служанка Волн.
— А что они хотели сделать?
— Вам нельзя волноваться, моя госпожа.
Ей нельзя: волноваться; есть и пить слишком холодное, слишком горячее, острое, соленое, жареное, пресное, невкусное; ходить по храму и храмовому саду без сопровождения; ездить верхом, в паланкине, в карете, в какой угодно повозке — вообще путешествовать. Мирабелла принадлежала храму Скал, но лекари запретили поездки, так что ей пришлось остаться здесь, в храме Волн, пока на свет не появится Эгмонтово дитя.
— И все же?
— Хотели потребовать за вас выкуп, моя госпожа: оставить в доме капитана на Межевых островах, передать через купцов письмо для ваших родных, назначить за вас цену… Если бы родные не откликнулись или не захотели, то… — девица замялась.
— Говори, — приказала Мирабелла.
— …то тогда отвезли бы в Холту и продали там в рабство. Но мэтр…
Девица так бойко говорила на талиг, что выбрала верное слово для судового врача, который одновременно исполнял обязанности жреца: «мэтр».
— …но мэтр так рассердился, когда понял, что вы… что они не распознали сразу, что вас нельзя… — девица совсем смутилась, покраснела и отвесила неглубокий поклон. — Ну, тогда капитан велел сменить курс и доставить вас сюда, в храм Волн. А жрецы говорят…
— Понятно, — прервала Мирабелла. — Все, ступай, оставь меня.
— Как прикажет госпожа.
Итак, Мирабелла, как и мечтала, живет при храме; снова, как и хотела, носит серое — цвета Скал: одеяния то пепельного, то перламутрового, то сизого, то жемчужного шелка; молится, сколько может, Создателю. Сначала ей было тяжело примириться с тем, что глупые кормилицыны сказки, устаревшие, давно разбитые, развенчанные святыми отцами заблуждения древних, языческие верования вдруг оказались правдой; что в жилах Эгмонта течет кровь демонов, что мориски умеют распознавать эту кровь даже в нерожденном ребенке и почитают не проклятой, но благой; что сама она, добрая эсператистка, сделалась чуть ли не святой у язычников. Но потом, подумав, помолившись, поразмыслив, она решила: Создатель никогда ведь не посылает испытания напрасно — быть может, выбрал именно ее, чтобы она принесла Его слово дикарям; исподволь, постепенно обратила бы их в истинную веру.
Когда прошел слух о чудесном явлении в храме Волн, сюда начали стекаться паломники. Поклониться Мирабелле приходили сначала окрестные жители — рыбаки, земледельцы; потом появились моряки и торговцы из соседнего порта; теперь приезжают и издалека — купцы, богачи, вельможи, отцы и матери семейств. Как она зажигала свечи Создателю и святым, так теперь перед ней курят благовония; как она целовала эсперы, иконы, руки священниками, прося благословения, так и паломники целуют постамент ее деревянного кресла, полы ее одежды, каменную мозаику перед нишей, где она принимает посетителей; как цепочки перед иконами всегда унизаны подношениями — эсперами, подвесками, перстнями, — так и ей приносят в дар драгоценности: кольца, миниатюрные знаки Скал, низки ограненных камней, самоцветы россыпью; фрукты, злаки, цветы, вино. Паломники ищут ее милости, спрашивают у нее совета: Мирабелла сначала молчала, а потом, через переводчицу, начала отвечать: в ход пошли цитаты из Эсператии, изречения святых отцов, рассуждения из духовных текстов и притчи, подходящие к случаю.
— Мать Скал, скажи, как добиться мира в семье?
— …и держи ложе свое нескверно, дочь моя.
Посещают ее и коронованные особы — она приняла уже две делегации, иначе и не назовешь, из соседних стран: Зегины и Садра; нар-шады прибыли с помпой, при параде, со всем двором, с женами, визирями и советниками — получили благословение, прожили по несколько дней при храме и уехали прочь. Приезжал и другой: молодой нар-шад откуда-то с юга, из дальних земель, с берега Внутреннего моря; он был один, без двора, без жены, с небольшим отрядом, с кучкой слуг.
— Мать Скал, благослови: я недавно унаследовал владения отца и не знаю, как сохранить и приумножить его богатства.
— Не ищи мирских сокровищ, сын мой, ищи сокровища духовного.
Он уехал, потом, через месяц, вернулся снова: привез для храма шкуры диковинных зверей, отрезы шелка, слитки золота; вошел в храм, неся в руках охапку белых лилий; приблизился, прикоснулся губами к подолу ее серого платья, выложил перед ней, у ее ног, полукруг из цветов.
— Мать Скал, твой совет был хорош, но дай мне новый: как разумно распорядиться наследством отца, его казной и землями.
— Сын мой, — смешно: святые отцы ведь учили разному — нестяжанию и рачительности, как копить и как раздавать. — Сын мой, расскажи мне больше.
Он пришел и на следующий день, и через день, задержался на неделю: они обсудили его казну и советников, войско и налоги, границы и соседей, потом земли, холмы, леса и поля его королевства, каково море у храма и каково его Внутреннее море, каковы медленные равнинные реки, зеленые от тины, и реки, бегущие с холодных гор, — каковы здешние горы, раскаленные от горячего солнца, и каковы заснеженные, суровые вершины Надорских скал.
Потом он снова уехал, снова вернулся, еще через месяц: привез для нее золотое ожерелье, диадему, серьги в форме знака Скал, перстень с карасом, браслет.
***
Мирабелла, мать Скал, нар-шаддин Габата, Внутреннего моря и сопредельных земель, смотрит на струи фонтана.
— Мама, — сказала сегодня Савсан, старшая дочка, глядя на нее с вызовом, подбоченившись и выставив ногу вперед, как делал отец, когда хотел настоять на своем, — мама, там приехала делегация из Золотых Земель — можно я посмотрю?
— Нет.
— Но почему?! Дикон там, я тоже хочу! Чем я хуже?!
— Нет. Женщинам не место на мужской половине. Вот еще не хватало!
— Я все равно увижу! — дочка топнула ногой.
— Из-за занавеси, не выходя из сераля, — строго сказала Мирабелла. — Там все прекрасно видно и слышно, но не вздумай показываться им на глаза!
Старшей дочке весной исполнилось семнадцать, она была просватана, знакома с женихом, ждала свадьбы, но жила пока в отцовском дворце — в матушкином серале. Как Мирабелла кричала, как ругалась, как потом истерически хохотала, когда Эменних, первый раз взяв дочку на руки, состроил умиленное лицо и предложил: дадим малышке цветочное имя — нежна, как цветок, бела, как лепестки лилий, волосы чуть темнее твоих, драгоценная моя; назовем Савсан — лилией; или, знаешь, ведь и у вас, на севере, кажется, растет цветок, похожий на лилию, но изящнее, тоньше — ирис. О, как Мирабелла тогда смеялась, как рыдала, как не могла остановиться, даже когда Эменних заключил ее в объятия, прижал к себе: родная, что случилось, в чем же дело, расскажи? Держал ее, пока она не успокоилась, потом они вместе успокаивали малышку, потом вручили ее кормилице — и пришлось рассказать.
Раньше они не говорили толком об Эгмонте: поначалу, когда она еще была для него «мать Скал», он для нее — «сын мой», разговоры шли неспешно, через переводчицу, лились размеренно: погода, природа, нравы и обычаи разных земель, житейские советы, богословские труды, философская мудрость: девчонка путалась, пропускала целые фразы, они понимали друг друга без слов. Позже, в те несколько месяцев, когда Дикон уже родился, но Мирабелла еще оставалась в храме Волн, оказалось, что она начала немного понимать морисский, немного научилась на нем объясняться, и они теперь болтали о разных пустяках: драгоценностях и цветах, блюдах и слугах; сплетничали бы и о знакомых, но из общих знакомых у них были только храмовые жрецы. Со жрецами он улаживал дела сам: ездил в храм Скал; долго ли упрашивал, много ли принес храму даров, за сколько ее купил, на чем они сторговались — Мирабелла не знала. Говорили они и о другом: о ее красоте, светлых — для морисков — волосах, белой коже, тонких запястьях; о его красоте, силе, храбрости, о дворце на берегу моря, о том, что нар-шаду не обязательно брать больше одной жены; о Диконе, о будущих детях. Ни барон Пуэн, ни Эгмонт не ухаживали толком, со страстью, вдохновенно: о бароне вспоминать совсем не хотелось; Эгмонт был учтив, предупредителен, печален, вполне нежен, вполне заботлив — Мирабелла больше не сердилась на него и даже думала, что, простив тогда, в первые дни, наверное, прожила бы с ним счастливую жизнь. Нар-шад же ухаживал за ней так, словно она и впрямь была королевой королев, избранной спутницей бога, прекраснее всех красавиц.
Она, в свою очередь, не умела делать комплиментов и сама училась сейчас — воспитанная девица не говорит ведь с женихом о том, как он хорош собой, как изящно уложены его локоны, как идет к его лицу наряд в родовых цветах, какие прекрасные пряжки он сегодня выбрал, как покрой рукава подчеркивает его широкие плечи.
Цветочное имя для дочки супруг тогда отстоял, двух следующих они назвали так, чтобы одновременно получилось и по-морисски, и звучало не странно, не дико на талиг: Дэбре, Эйде. У Дикона было два имени: истинное, для семьи — Мирабелла помнила, что первенец Эгмонта должен быть назван в честь прадеда, и не собиралась отступать от традиции, — и внешнее, морисское, для чужих: попросту от слова «горы», Таллах; два имени, две фамилии, два рода, два отца, две судьбы. Жрецы Скал прибыли, чтобы присутствовать при его рождении: тревожились, ходили хмурые, морщили лбы; потом сообщили, что ребенка нужно скрыть от взора небес, ведь Великий Излом наверняка выберет его отца — взрослого мужчину, опытного воина, — значит, мальчик может погибнуть. Скрытый же, он будет Повелителем, сыном Скал, в глазах Четверых — и обычным смертным, сыном нар-шада, в глазах небес. Мирабелла не знала, должен ли будет теперь погибнуть Эгмонт — ей бы не хотелось; в глубине души, даже ощутив на себе правдивость древних легенд, она надеялась, что они все же окажутся пустыми сказками. Может быть, сегодня золотоземельцы упомянут его? Может быть, передать через слуг, чтобы Эменних спросил о нем у гостей!
— Мама! — снова воскликнула дочка. — Ну так можно?!
— Иди уже за занавесь, — раздраженно махнула рукой Мирабелла. — И не высовывайся! Ослушаешься — засажу за вышивание на неделю! И пришли ко мне кого-нибудь! Где там эти бездельницы?
Когда в покоях появилась служанка — девчонка-дикарка с южного берега моря, — Мирабелла окинула взглядом ее растрепанные курчавые волосы, заспанные глаза, строго поджала губы, сунула ей книгу, шаль, веер, кивнула на столик, где таял лед в недопитом шербете, поднялась и велела:
— Здесь прибраться, светильники погасить, поднос унести, да поживее! Я буду в часовне — меня не беспокоить, никого не пускать, не стучаться. Ясно?
Часовню Эменних приказал выстроить для нее на третий год их брака, когда она ожидала старшую дочку. Хотел выписать — приказать купцам купить, нанять, или пиратам — похитить, привезти силой — из Агариса священника, но жрецы воспротивились: перестраивайте свой дворец сколько угодно, но не смейте тащить сюда золотоземельскую скверну. Конечно, это была не часовня — ее будуар, кабинет хозяйки на женской половине дворца, ее личный уголок сераля был только похож на часовню: витражные окна, низкие своды, алтарная часть, два покоя — общий и тайный. Но покои не освятили — нечем и некому, и служб там не велось, хотя Эсператия и лежала на столике: гонцы, посланные во все храмы и ко всем правителям морисских земель, отыскали книгу в библиотеке одного из шадов — коллекционеров диковинок и древностей. Не обошлось и без морисских примет: у одной из стен был устроен небольшой фонтан — струи, освещенные лучами солнца, проходившими сквозь витраж, переливались яркими цветами; вода приносила прохладу, охлаждали воздух и ловушки ветра — трубы, тянущиеся к самому потолку. В стенах тоже шли трубы, но тайные, известные лишь Мирабелле и Эменниху: тянулись с мужской половины, из тронного зала, из зала приемов, из кабинетов, из коридоров — так, чтобы в часовне было слышно то, о чем говорят у мужчин.
Мирабелла опустилась в кресло возле фонтана, уложила на колени Эсператию, раскрыла наобум и приготовилась слушать.
— Нар-шад Габата, Внутреннего моря и сопредельных земель, Эменних Абу-Сухур Ар-Бахар.
— Нар-шад Агирнэ, Тергэллах-ар-Агхамар.
— Регент Талига, нар-шад Кэналлоа, Рокэ-ар-Алвах.
Вот, значит, кто… Мирабелла слышала о нем от кузенов и дядюшек: талантливый мальчишка, стал первым в выпуске, ну еще бы, чего ждать от сына Алваро; выскочка, дуэлянт, уже в таком возрасте, а он… — да, обещает стать вторым Алонсо, попомните мои слова.
— Принц Габата, Таллах-ар-Абхар.
— Позвольте, — раздался голос талигойца: почти без акцента (Мирабелла, прожив здесь, в Багряных Землях, больше двадцати лет, наловчилась и говорить по-морисски сама, и различать акценты, хотя до сих пор понимала не все диалекты, особенно северные), тягучий, с легкой ленцой, с призвуком любопытства, — а это ведь — а принц ведь не…
— Росио! — шикнул кто-то: а это Тергэллах — коронованный брат Эменниха, не союзник и не враг, он редко посещал и Габат, и храмы, и Мирабелла почти не была с ним знакома. — Росио, — прошипел он еще тише, — помолчи!
Отогнав картинку, как Тергэллах затыкает талигойцу рот, Мирабелла опустила глаза к Эсператии и погрузилась в чтение: начиналась скучная часть приема — обмен любезностями и подарками.
Позже, когда обсудили уже и всевозможные государственные дела, и сотрудничество, договоры, обмен посланниками, и то, как у кого прошел Великий Излом (прошел уже полтора года назад, но мориски на всякий случай береглись до весны второго года Круга — получилось, как раз до Диконова совершеннолетия; миновало полгода, на дворе стояла осень, так что жизнь вернулась в привычную колею); и принес ли он много бед и невзгод, и то, что небеса в этот раз оказались к людям благосклонны, мир уцелел; когда гости разошлись, шаги смолкли, шум затих — из покоев неподалеку от зала снова послышались голоса.
— Росио, ну что это такое, — выговаривал Тергэллах, — что за бесцеремонность! Зачем было спрашивать при всех, прямо в зале?
— Но это ведь не его сын?
— Естественно, это не его сын! — Мирабелла живо представила, как Тергэллах закатил глаза. — Это сын Лита! Ты же слышал титул: Абу-Сухур, отец Скал.
— Я думал, это просто титул: меценат, поддерживает храм… Сын Лита, ну надо же! Уверен, что нет — прекрасно вижу, чей это сын… Ну хорошо, пусть сын Лита: как же так получилось?
— О, там произошла очень романтическая история — все как в поэмах, которые ты так любишь. Здешний нар-шад… нет, не он сам — кажется, какие-то моряки по его приказу — спасли красавицу-монахиню из Золотых Земель: из Агариса, — он хмыкнул. — То ли от утопления — сама топилась или ее бросили в море, — то ли от скверны… Спасли, привезли нар-шаду — и тут оказалось, что ее посетил Лит. Родился мальчик, Эменних его усыновил… мать почитают в храме Скал как святую, ему достался титул.
— Посетил Лит, — медленно проговорил Алва. — В Агарисе. Монахиню. Спасли от скверны… Сколько же принцу лет — двадцать, двадцать один? Как раз лет двадцать назад я познакомился с одним человеком — мне было восемнадцать, ему двадцать два: они одно лицо, только тот тогда уже отпустил бороду, а этот исправно бреется.
Мирабелла закрыла Эсператию и не глядя положила ее на столик.
— А я ведь еще думал: включать его в делегацию или не включать — решил не включать! — Алва рассмеялся и оборвал смех. — Знаешь, в молодости, когда я его впервые увидел, он был вне себя от горя, чуть не рехнулся: только что женился, не успел прожить и месяца с молодой женой и потерял ее — она уехала в путешествие, одна, в другую страну, там заболела и умерла. Мы вытаскивали его всей Торкой, я ведь тогда… а, не важно. Он порывался ехать в этот несчастный Агарис — его отговорили, не дали отпуск, он смирился… знаешь, может быть, ту монахиню как раз спасли именно от скверны — очень нехорошие вещи рассказывал о тамошних орденах другой мой знакомый, — он вздохнул. — Правильно не пустили тогда, конечно: что бы с ним сотворили в его состоянии.
— Тоже история как из поэмы, — заметил Тергэллах.
— Да уж… Он до сих пор так и не женился: страшно винит себя, они тогда, после свадьбы, поссорились — много раз говорил потом, что не взглянет больше ни на одну женщину. Ну надо же. Монахиня. В Агарисе. Посетил Лит! Скажи, можно ли познакомиться с нар-шаддин? Или побеседуем сперва с принцем?
— С принцем точно получится, — голоса начали отдаляться, и последним, что уловила Мирабелла, были слова Алвы:
— Он будет рад узнать.
Мирабелла, урожденная Карлион, бывшая герцогиня Окделл, несостоявшаяся сестра Маргарита, мать Скал, Ум-Сухур, нар-шаддин, любимая жена, любящая мать, смотрит на струи фонтана: свет дрожит и преломляется на них, и на воде играет радуга.
_______________________________
За морисский в этом фике отвечает условный арабский.
Арабские корни и переводы:
сухур — корень ṣ-kh-r, «скала»
Эменних — корень ‘(a)-m-n, «верность»
Таллах -– tall(un), «гора, холм»
Ум-, Абу- — «мать», «отец» — приставки, которые формируют часть имени, противоположную отчеству, то есть обозначают человека через имя его ребенка: Ум-Ахмед — мать Ахмеда, Абу-Ахмед — отец Ахмеда
Бахар — «море»
Рабат — «лес, джунгли»